занимать чужого места, что у каждого человека есть свое предназначение в жизни.
Каждый из нас не только в юношестве, но и будучи взрослым много мечтает и живет как бы двумя жизнями. Одна жизнь — реальная, как она получается. Другая — в мечтах — как хотелось бы, чтобы получалось. Эта вторая моя жизнь была тесно связана с оперой. И я понял, что мое призвание только в ней.
Но призвание особенное, никак не связанное с актерской деятельностью, — я это ощущал. Но с какой? Я осознать никак не мог и никто не мог помочь мне советом.
Случай заставил меня подумать об оперной режиссуре. В Большом театре был поставлен «Золотой петушок» Римского-Корсакова. Примерно в это же время Станиславский выпустил «Золотого петушка»[46] в своем театре. Музыка та же, а спектакли разные, совсем разные.
В Большом театре — стремление к «навороту». Пролог пел артист (тот же Юдин), загримированный под Римского-Корсакова, сидящего за столом и, видимо, пишущего оперу. На словах: «Сказка — ложь да в ней намек…» — над композитором появлялся Пушкин, с тростью, он снимал шляпу и элегантно раскланивался с публикой. Додон сидел в бане. Об этом все говорили, но лично я баню не разглядел, слишком условны были декорации. Помню Степанову, которая пела, лежа спиной к дирижеру и смотрелась в зеркало, которое отражало дирижера. Это мне понравилось. Но понять и запомнить спектакль мне было трудно из-за стремления его создателей к новаторству. Естественное, так сказать, натуральное новаторство в театре всегда просто и понятно, а вот стремления авторов «Золотого петушка» я не понял.
Спектакль Станиславского был реалистичен, в нем все можно было понять и многое запомнить. Кажется, он был скучен и громоздок, и, как всегда случалось с этим произведением, «Золотой петушок» быстро сошел с репертуара. Много ли ему уделил времени Станиславский? Судя по бутафорскому петушку, сползавшему по натянутой проволоке вниз, чтобы клюнуть Додона, Мастер был занят другой работой.
Сравнение двух спектаклей невольно наводило на мысль: если может быть две разных постановки одного и того же оперного произведения, то может быть и три, и десять.
Я начал сочинять свой спектакль. Музыку-то я быстро выучил наизусть, а что делать дальше? Однажды отец сказал мне: «Не боги горшки обжигают». Я понял эту формулу, она мне помогает до сегодняшнего дня. «Не боги горшки обжигают». Я не умел выступать, не умел говорить, но, вспоминая эту фразу, никогда не отказывался говорить и выступать — «не боги горшки обжигают». Когда-то можно и научиться. Идти в оперные режиссеры? — «Не боги горшки обжигают», в конце концов надо кому-то и это делать.
По совету отца я пошел в театральную библиотеку и стал изучать все, что написано по поводу театральной режиссуры. Но вот беда, читаю Станиславского — во всем с ним согласен, читаю Мейерхольда — он еще более убеждает, читаю Таирова — уж сомневаюсь и в Станиславском и в Мейерхольде. А тут Коклен, Щепкин, Рихард Вагнер[47], Ленский, Дидро, Рейнгардт, Серов, Вахтангов, Евреинов, Ермолова, Стасов, Шкафер, Комиссаржевский, Римский-Корсаков, Игорь Глебов… Пишут сами, пишут о них. Я окружен книгами, в театр не хожу, вникаю в разноголосицу мнений, сижу, как на диспуте великих деятелей театра. Разобраться никто не помогает и… слава богу! Начинают рождаться свои мысли. Увы, скоро оказывается, что эти мысли уже кем-то и где-то были высказаны.
Среди серьезных идей попадается «мелочь», которая, как щелочка двери, обнаруживает кусочек любопытного в интересующей меня жизни. Журнал «Аполлон», рецензируя восстановление «Снегурочки», пишет, что «как всегда фальшиво пела госпожа Нежданова». В другом месте ругают итальянскую оперу за то, что у них не стало приличных теноров — раньше привозили Таманьо, Мазини, а теперь «докатились», везут какого-то Карузо. Шаляпин — скряга, грубиян, хулиган, мародер. Шаляпин — гений!
Стало ясно, что нужно учиться. Куда идти? В ЦеТеТИС — техникум театрального искусства. Не в институт же! В институт — страшно! Для экзаменов надо было приготовить режиссерский план любой пьесы. Я засел за «Золотого петушка». Работал полгода. В толстой кожаной тетради было все: от подробного анализа оперы, концепции (обратите внимание, что пишу это слово без кавычек) будущего спектакля с многими доказательствами своей личной точки зрения на сложную тему в противовес виденным спектаклям, до подробной мизансцены каждого действующего лица оперы, характеристик образов, до рисунка на кушаке любого артиста хора, до кувшина, стакана, меча, палки, любой мелочи.
Здесь я получил первую радость от режиссуры и работал, упиваясь счастьем. Остается добавить, что когда моя кожаная тетрадь попала в руки члена приемной комиссии Ю. А. Завадского, он, лениво перелистав в ней несколько страниц, элегантно бросил ее на стол и сказал: «Ну, его надо брать без всякого конкурса». Так и было напечатано в списках допущенных к конкурсу: «принять вне конкурса Покровского Б. А.»
Моя кожаная тетрадь с «Золотым петушком» сослужила мне еще одну службу. Когда много лет спустя я ставил это произведение в оперном театре Лейпцига, мне пришлось всерьез попользоваться ею. Во всяком случае концепция произведения, найденная и разработанная самоучкой, была для меня, постановщика-гастролера, вне подозрений. Прочтя тетрадь, я был уже готов к встрече с художником и к репетициям. Увы, таких подробных и внутренне прожитых режиссерских проектов я больше не писал.
Когда я поступил в ЦеТеТИС, мне было сказано, что было бы лучше, если бы я пошел в ГИТИС. Что меня непременно там приняли бы. Но тем не менее я не пошел в ГИТИС, думая, что это всегда успеется. И это успелось. Через полгода в ЦеТеТИСе расформировали нашу большую группу — сорок восемь человек, оставили четырнадцать, из которых сформировали новый курс — первый курс режиссерского факультета при Государственном институте театрального искусства — ГИТИСе.
ГИТИС
Государственный институт театрального искусства имени Анатолия Васильевича Луначарского. Удивительное это заведение. Учатся там в тесных клетушках, все время мешая друг другу. Сколько существует ГИТИС, в нем всегда было тесно. Это никак не подвигало кого-нибудь на расширение его площади. Напротив, там, где не было возможности повернуться учащимся пяти факультетов, открыли еще пять, потом еще и еще. В конце концов было тесно, стало еще тесней. Принципиальной разницы нет, занятия стали идти в помещениях, арендованных в разных частях города. Так и ездят студенты из одного конца города в другой, с одного факультета — на другой факультет, из одного класса — в другой класс, из одного дома — в другой и т. д.
Однажды решили построить новое здание, специально оборудованное для воспитания молодых театральных специалистов. Проект был сказочным, но вызвал у всех гитисовцев уныние: как ГИТИС оставит свое помещение, уедет из столь любимых незабвенных уголков, заставленных шкафами, бросит стены, в которых воспитывались многие поколения выдающихся театральных деятелей, бросит старое, но горячо любимое молодежью здание!.. Это казалось невозможным. Вскоре выяснилось, что вместо удобного помещения для воспитания молодых театральных специалистов будет построено здание для более важных дел. Все удовлетворенно вздохнули.
ГИТИС всегда был средоточием лучших педагогов, знатоков теории и истории театра. Студенты всех факультетов и выпусков любили Алексея Карповича Дживелегова, читавшего нам историю зарубежного театра. Любили за его живописность: живописность внешнюю и живописность его характера. Широко расстегнутая бобровая шуба, меховая шапка на затылке, огромные ботики и улыбка. Улыбка, которая будто бы выражала весь Ренессанс, не замечая в этом поэтическом времени ничего трагического, злого, опасного. Мы любили его лекции, потому что не знали, как их можно было конспектировать. Более того, их надо было не столько слушать, сколько ощущать. Петрарка, Бенвенутто Челлини, Кватроченто, Чинквиченто, да Винчи, Буонаротти, чичисбей, комедия дель арте. Эти слова будоражили воображение, волновали дух. Хоть не всегда, ох, надо признаться, не всегда я мог уловить между ними связь и понять их простой смысл.
Дюрер, Пуссен, Веласкес, Пикассо, Фейхтвангер, Чосер, Мильтон, Эразм Роттердамский, молодой тогда Хемингуэй, далекий Аристотель, Гораций — целый поток красивых имен обрушивается на студента, и он, не будь дурак, делает вид, что во всем разбирается, за что ему ставят отметки, важные для получения стипендии.
Я наслаждался этими словами. Они приобщали к чему-то прекрасному, но к чему, честно говоря, было необъяснимо. Потом во Флоренции я увидел дома Данте, Петрарки, в Генуе — Колумба, в других городах и странах я видел дома, где жили Бах, Эль Греко, Хемингуэй, Моцарт, Гете. Во Франции я был в доме, где скончался Леонардо да Винчи… И боги стали постепенно сходить на землю, благожелательно садиться рядом за стол. А тогда, в ГИТИСе, это были лишь красивые созвучия.
Профессора произносили их то сладко, то грозно, то почтительно. Дживелегов — всегда восторженно. Нам импонировал его восторг, хотя к его экзаменам мы особенно не готовились, зная, что пятерки в основном будут розданы студенткам, особенно хорошеньким. А нам, мужчинам, останутся четверки и тройки. Что поделаешь… И в этом был дух Ренессанса, который я до сих пор представляю себе по-дживелеговски.
Но звучали на наших занятиях и совершенно иные слова: «прибавочная стоимость», «деньги», «товар», «хлопок». Именно с таким ударением слово «хлопок» произносилось преподававшим нам политэкономию Заксом. Вместо «хлопок» он почему-то выкрикивал «хлопок». Закс приходил на лекцию то в черной косоворотке, то в крахмальном воротничке. Иногда он снимал ботинки, если было жарко, и все разглядывали его босые, без носков, ноги.
Тот, кто получал у Закса тройку, был счастлив. Однако на наш курс полагалось у него и две пятерки, ровно столько, сколько было на курсе девушек. Ренессанс, однако, тут был ни при чем. Закс всем своим административным темпераментом — а он в то время был заведующим учебной частью института — доказывал, что политэкономия — главный предмет для будущих режиссеров. И занимательность этой дисциплины превратилась для нас в некую «буку». К сожалению, занимательной в воспоминаниях осталась только сама фигура педагога. «Деньги, товар, хлоп