Стужа — страница 29 из 60

льницы, передышка на скамейке, откуда открывается широкий обзор местности. Потом можно и отправляться в поездку. Снова комната в общежитии, в которую не пробиться ни единому лучу солнца. Я сам готовлю себе еду, я смотрю на часы, я ложусь и не могу уснуть, я выхожу на улицу, возвращаюсь и вновь открываю свои книги. А практика? Что еще она может мне дать? Как долго мне еще оставаться в Шварцахе? А если ассистент будет недоволен? Что, если он подумает: ах, уж лучше бы я поручил это кому-нибудь другому, не этому. Буду ли я снова получать пять сотен шиллингов, как в предыдущие годы? Где же мне теперь отсидеться какое-то время? Знает ли обо всем этом старшая сестра? Ну, разумеется. Я же отсутствую, она отмечает это всякий раз, когда раздают еду. Сейчас вспоминается тоскливая атмосфера в ординаторской. Там стоит радиоприемник, который уже несколько лет неспособен издать ни звука. Часы тикают исправно, но время показывают неправильно. Из ваз торчат давно увядшие, осыпающие сухую труху цветы. Длинный стол накрыт серой клеенкой, и она прибита к нему гвоздями. На стенах висят картины, изображающие сцены из деревенской жизни — творения какого-то академического постника. Книги, которые никто не раскрывал десятилетиями. За столом я вижу главного врача, ассистента, ассистента ассистента, травмохирурга, врачиху из педиатрического отделения. А в одном ряду со мной вижу двух других практикантов, доктора из Греции, только что принятого терапевта. Они молча едят и время от времени рисуют на клеенке какие-то знаки: сложные переломы предплечья, положение эмбриона, а сестра-подавальщица стирает их, когда все уходят. Я блуждаю по длинным коридорам, опять теряю ориентацию внизу, где все двери оказываются вдруг запертыми и непонятно, как можно войти или выйти, я барабаню в дверь, и мне уже кажется, что я на всю ночь заточен в этом междверном пространстве. Я слышу чьи-то шаги и вновь бью кулаками в дверь, и она открывается, и я вижу на пороге сестру, которая говорит: «Господин доктор, как вы сюда попали?» Уж не ослышался ли я? Неужели я и впрямь «господин доктор»? А потом я пытаюсь сравнить двоих пациентов, страдающих одним и тем же недугом и по-разному на него реагирующих. Один из них умирает, другой же остается жить, будто ему ничто и не угрожало. А у обоих одна и та же болезнь. Об этом я читаю при скудном свете в книге Кольтца, описывающего заболевания головного мозга, но болезнь художника, которая относится к патологии мозга — как же иначе? — Кольтцем не упоминается. А это новейшее исследование одного из ведущих ученых. Свежее поступление из Америки.

А потом я иду в церковь, мне нужно сделать лишь несколько шагов, так как церковь пристроена к больнице, или больница — к церкви, точно не знаю, обе пережили множество поколений, у обеих одинаково толстые стены и одинаково холодный камень стен. Затем я перехожу через мост, усаживаюсь за столик в кафе и читаю газету. А позднее, уже среди ночи, я просыпаюсь, услышав над ухом: «Для вас, господин доктор, несомненно интересный случай. Перелом шейных позвонков и паралич». Я накидываю на плечи белый халат и спускаюсь вслед за сестрой, мы идем по длинным коридорам к операционному залу. Там в полной готовности нас ждет ассистент, несколько движений — и он делает первый надрез. «И это называется свет», — говорит он, и операция начинается. Она длится, наверное, до утра, но идти на завтрак в ординаторскую еще рано. Надо еще поработать, кому-то приподнять изголовье, кому-то загипсовать ногу, тут впрыснуть камфары, там заняться переливанием крови. Невероятные вещи совершают сестры из духовных. Спать уходят не раньше одиннадцати, а в пять уже возвращаются из церкви, откуда в половине пятого слышится их пение. Всюду — белые тюльпаны их крылатых чепцов, расцветающие там, где царит мрак безнадежности, где всё так безрадостно, пусто, зловеще. Родственники тех, кто умер ночью, толпятся между лифтом и ванной, держа в руках последние пожитки брата или сестры. Родственников тут же направляют в кладбищенскую администрацию. Смех молоденьких санитарок развеивает всю скорбность ситуации. Как будет выглядеть мое будущее? Что ждет меня здесь? Завтра! Послезавтра! Я не хочу думать о предстоящем. О том, что будет. Будущее? Какое там будущее? Я вообще не желаю думать.


Письмо ассистенту я скорехонько отнес на почту. Почтовая начальница, родственница живодера, повернулась ко мне спиной и внесла какую-то запись в толстую книгу. «Художник… — сказала она, проштемпелевав мое письмо, — художник давно уже не приходит». Раньше чуть не каждый день получал горы почты, почтальон прямо-таки надрывался. А теперь пусто. Ни одного письма за те недели, что художник провел здесь. «Выглядит он совсем неважно», — сказала она. «Да, — подтвердил я, — он же болен». — «Болен? — переспросила она. — Что же у него за болезнь?» — «Не знаю точно». — «Тяжелая?» — «Да, — ответил я, — какая-то тяжелая болезнь». — «Но почему нет никакой почты?» Я сказал, что это не имеет никакого отношения к болезни. Она вроде бы пробормотала что-то о том, что больной человек больше нуждается в письмах, нежели здоровый. Здоровый-то уж как-нибудь обойдется, кажется, заметила она. Я сказал, что ничего не знаю о почтовых интересах художника. Хотя, конечно, обратил внимание, что он не получает почты. Но продолжать разговор с почтарихой мне не хотелось, и я вышел.


На улице я подумал, что домработницу художника, должно быть, пугает отсутствие всяких сведений о его теперешней жизни. И о его местопребывании. Я быстро пересек площадь и поднялся по кладбищенской лестнице. Наверху я увидел живодера, наполовину скрытого кучей вырытой земли. Я сказал, что иду с почты. И подивился необычайной тишине сегодняшнего дня. С чего бы это? «Так тихо никогда еще не было», — заметил я. «Да, — согласился живодер. — Сегодня совсем тихо. Ни ветерка». — «Да, — сказал я, и тут меня дернуло спросить: — А хозяин… как дошло до убийства? Как произошел этот несчастный случай?» — «Убийство-то?» — уточнил он. «Да, убийство. Что за человек был убитый?» — «Что за человек?»

Выяснилось, что тот несколько недель столовался в гостинице, но каждый вечер устраивал дебош и, бывало, уже в три утра требовал выпивки. Хозяин однажды дал ему от ворот поворот. Работяга орудовал кулаком, а хозяин — пивной кружкой. «Обычное дело, — рассуждал живодер. — Оба потом подымались и часто садились за один стол, крепко выпивали и становились лучшими друзьями. А в тот раз, видать, перебор получился». — «Но ведь вначале никто и не думал, что это по чьей-то вине?» — «Да, — ответил живодер. — Вначале-то да». — «Как же это обнаружилось?» — «Вот именно, — сказал живодер. — Как же обнаружилось?»

Он опять взялся за лопату и начал копать. Я направился к детским могилам и стал вглядываться в лица на фотографиях. Какие-то млечные лица, подумал я, одутловатые. Мертвые лица. Словно это были жертвы хищных зверей. На обратном пути я вновь побеспокоил живодера, и он перестал махать лопатой. «Разве не удивительно, что нынче так тихо?» — сказал я. «Да, — ответил он, — часто бывает до того тихо, что слышно, как сердце бьется». Я перешел вниз, к дому священника, и, взяв направление на лиственничный лес, оставил деревню далеко позади.


Нет ничего безмолвного, нет предметов-молчунов. Всё непрестанно вопиет о своей боли. «Вон, видите, горы — грандиозные свидетели грандиозной боли», — сказал художник. Он двинулся в сторону горы. «Люди всегда говорят: гора упирается в небо, никогда не скажут: гора упирается в преисподнюю. Почему так?» Он считает: «Всё есть ад. Небо и земля, земля и небо суть ад. Понимаете? Здесь один ад, что наверху, что внизу! И естественно, ничто ни во что не упирается. Никакой грани нет». Внезапный порыв теплого ветра — и на теневой стороне обозначились обычно незаметные детали пейзажа. «Вам ясно, что всё состоит только из теней? Смотрите, серны! Видите? — Он потянул меня на себя. — Вы же видите!» Но я ничего не видел. «Эта гора давно уже производит на меня впечатление гигантского катафалка. Вглядитесь!» Гора действительно имела очертания катафалка. «В летнюю пору я часами сижу здесь и изучаю всё это, — сказал он. — Вы думаете, я делаю какие-то выводы? Нет. Просто созерцаю всё. Поэтому оно меня не убивает». Теперь он шагал впереди. «Смерть не любит, чтобы ею занимались. Пойдемте. Проходите вперед. Поэтому я всегда занят смертью». Он спросил, не холодно ли мне, не зябну ли я. Я не зяб. «При теплом ветре всё выглядит бессмысленно. Всё сказанное — бессмыслица, да будет вам известно. Религии, к вашему сведению, глубоко заблуждаются, не признавая этого. Христианство — бессмыслица. Да, как христианство. Творимый молитвами мир — это такая штука, которая всё представляет в ложном свете, всё обращает в ничто. Это и есть миры молитв! Такова истина». Но человек любит жить по ложным законам и поддаваться ложным впечатлениям, «которые сгибают его в три погибели, заставляют носом землю рыть. И вот наступает миг отказа от всего мнимого. Отказ от безнравственности, от нравственности, от слабости и противостояния слабости, отказа от всего. И тогда всё проясняется. В моей жизни были такие мрачные случаи, которые со временем отучали говорить вслух и от которых глохнет и вдруг умирает то, что было, что еще есть во мне и чего никогда уже не будет.

Нередко я пытался приблизиться к истине, к этому представлению истины, пусть даже только молчанием. Положась на ничто. Это мне не удавалось. Я не двинулся дальше этих попыток. Нас разделял целый океан — моя неспособность, как говорят, соединиться с ней сердцами. И точно так же как не удалось мне достичь взаимности с истиной, мне не удавалось в жизни ничего, кроме умирания. Я никогда не хотел умирать, однако ничего иного и не добивался с таким жестоким упорством. Чтобы всё окружающее умерло во мне, а я умер под воздействием окружающей среды и чтобы на этом всё кончилось, как будто никогда и не существовало. Ночь еще темнее, чем представление о ночи, а день — лишь сумрачное невыносимое междуцарствие». Ему захотелось домой. Мы пошли вдоль лощины.


«Жандарм тоже состоит в интимных отношениях с хозяйкой, — сказал он. — У меня есть кое-какие наблюдения. Они укладываются в мою концепцию. Встаю я утром, иду к окну и вижу жандарма, слышу препирательства, что, собственно, меня и разбудило. Слышу свару между хозяйкой и жандармом. Сначала я подумал, что жандарм при исполнении. А вдруг хозяйка вызвала его по какому-нибудь делу. Но, увидев, как он одет, я понял, что он провел с ней ночь. Его мундир даже не был застегнут как следует. С карабином через плечо он пошел в деревню. Я еще раньше заметил, что его отношения с