ище. Вокруг него — ломаная линия крыш, дымки над ними. На душе у меня кошки скребли. Тут я увидел живодера, который с киркой и лопатой двигался от дома священника и, обходя могилы, приближался ко мне. Наверное, он заметил меня еще издали. Ему было любопытно, что я мог здесь потерять; в такое время на кладбище обычно никого не встретишь. Ничего, сказал я, ничего. Я был явно не в себе. Не мог даже спросить у него, правда ли, что под этим холмиком покоится рабочий. «Нет, — сказал я, — мне здесь в самом деле ничего не надо». От него, конечно, не укрылась моя растерянность. Я действительно был в растерянности. Потом, зажав в руке письмо, я понесся в гостиницу и отдал его хозяйке.
Я застал ее на кухне, она громоздила на сервировочном столе гору продуктов: сало и колбасу, яблоки и кофе. Время от времени то подходила к плите, то выскакивала в зал, ей всё казалось, что к этой куче на столе можно еще что-то добавить. Например, синий бумажный мешок с сахаром. Я томился на кухне в ожидании теплой воды, хозяйка специально для меня подогревала воду на плите. Потом она на какое-то время удалилась в свою комнату, вернулась уже с пучком теплых шерстяных носков в руке, которые принадлежали ее мужу, а теперь легли на стол рядом с продуктами. «Ваша вода вот-вот закипит», — сказала она. Я мог наблюдать, как она укладывает продукты в большую коробку. «Вы живодера видели?» — спросила она. «Нет», — ответил я. «Обещал зайти и отнести всё на почту». Она обернула коробку большим листом упаковочной бумаги и крепко перевязала старой бельевой веревкой. «Это сегодня же должно быть на почте, — сказала она. — Дело срочное». На плите в больших кастрюлях варился обед. Она помешала поварешкой сначала в одном, потом в другом котле. Подбросила в плиту здоровенное полено. «Если сегодня попадет на почту, — прикидывала она, — то еще может поспеть на почтовые сани. За посылку, поди, дерут почем зря?» — «Нет, — ответил я, — это недорого». Почтариха была когда-то ей подружкой, даже в гостинице столовалась годами. «Однако из-за мужей раззнакомились», — сказала хозяйка. Бывшая подруга развелась со своим почтальоном, а пять лет назад вышла за рабочего с целлюлозной фабрики. Да, видать, неудачно. «Я бы ни за что за него не пошла!» Тут появился живодер с мешком за спиной. Хорошо, сказал он, что посылка готова, он как раз собирается на почту. «Больше я ему послать не могу», — сказала она. Он и так, мол, удивится такой большой передачке. «Коробки поменьше не нашлось, — добавила она. — Я ему даже теплые носки положила». Она сходила в кладовую и вернулась с салом, которое тут же нарезала и уложила на ломоть хлеба. Это полагалось съесть живодеру. Он быстро управился с бутербродом. Мне она сказала: «Ваша вода уж точно согрелась». А я совсем забыл про воду. Я взял кувшин и пошел в свою комнату. Я сообразил, что в письме хозяин, скорее всего, просил прислать ему продуктов. И теплые носки. И что появлению на свет Божий этой посылки, несомненно, предшествовал еще один спор между хозяйкой и живодером. Тот отправился на почту, и можно было заметить, что ноша у него нелегкая.
День восемнадцатый
«Я мог бы драить носок ботинка до дыр, понимаете? Мог бы. Но я не хочу. Силы есть, но я этого не делаю. Это было бы лишь бессмысленной тратой сил». Мы идем дальше. Он говорит: «Весь мир сводится к бессмысленному расточению сил. Теперь я жду конца, если хотите знать! Как вы ждете своего конца. Как все ждут своего конца. Только вы не знаете, что ждете, ждете того, чего я ждал всегда, — конца!» Он напоминает церковного певчего, которому вдруг понадобилось послать звук, направить фразу в глубь нефа. «Мой уход освободит меня! Меня и мою личность! Всё то, что существует лишь благодаря мне!» Эхо каждой фразы словно от церковных стен отскакивает. «Это же нечто неимоверное!» И затем: «Неясно всё, аморфно! Я и не стремлюсь когда-либо точно выразить себя. Что значит точно? Могу себе представить, насколько трудно из всех этих связей, упущений, грехов бездействия, наворотов дел, обязательств, обвинительных приговоров… Нет, этого я не желаю! Я уже ничего не желаю. Ничего. И ни от кого!.. Такую ситуацию, как у меня сейчас, не вообразит себе никто. Разумеется, я тоже не знаю ничего. Это так. Я докучаю вам… в вашей жизни тоже всё непросто, я знаю, но всё же гораздо проще, чем в моей. Сначала вам даются все возможности. Наконец, вас так многое увлекает. Самое обыденное! Вы даже развертываете спектр совершенно чудных способностей, как это делают везде и всюду, более или менее удачно, часто грубо, потом всё более робко, как дама, которую никто не приглашает на танец. Всё удается легко, голова полнится всевозможными замыслами, картинами чужедальних стран. В общем, возникает ощущение, что всё доступно и всё по плечу! Кажется, ты — в центре циркового круга, где тебе, награжденному талантом и любовью, по силам, если понадобится, исполнить все роли циркового репертуара: исполнить все трюки, даже головокружительные, и проделать колдовские фокусы, пусть даже самые пошлые. Ты без колебаний бросаешься плясать на канате, подскакивая к самому куполу, где уже воздуха не хватает… ты смело седлаешь любого коня, готов сунуть голову в пасть хищному зверю, издающему по твоему велению грозный рык… готов крутить невероятные сальто… сыпать уморительными шутками… И всё это тебе нипочем, к тому же ты еще и директор… и никто тебя в этом не разубедит… директор цирка, одним словом, тебя ничто не ограничивает, ведь ты не знаешь никаких препон. Это безграничность и это фатальная убежденность подсознания в том, что ты обладаешь всеми способностями всех сущих явлений… пока однажды не придет первая идея, а потом вторая, третья, четвертая… идея за идеей… наконец, сотни, тысячи, неисчислимое множество идей: а тут тебе и художники, газетчики, тюремные надзиратели и тюремные узники, полицейские, философы… порядок наследования, корова, хвост, министр, директор — понимаете?.. — покуда наконец не убедишься, что не убежден ни в чем… такие вот дела… Ибо в конце концов остаются лишь состояния характера при отсутствии самого характера… как быстро всё превращается в ничто, например депрофессионализированное состояние, участь неуча, сумасшедшего, приторможенного, в конце концов, слабоумного, по милости общественного мнения… И всё лишь не что иное, как мнения, — сказал он, — всё не глубже, но и не менее глубоко, чем величайшее заблуждение».
Бытие, по его словам, приучено к каскадам и перекатам, но порой оно не замечает этого факта и дает себя увлечь. «Однако это всегда бытие», — сказал художник. Много лет назад он побывал в Венге вместе с сестрой, «хотя и против ее воли, она ненавидела эту местность. Во время войны». Всё больше и больше долина становилась укрытием для них обоих. «В отличие от меня тогдашнего, теперь я беззащитен. Ребенок сестры, которого "там, за церковной стеной", заделал ей ученик колодезного каменщика, умер вскоре после вполне удачных родов. "Никто не знает, от чего он вдруг умер". Это обстоятельство, да еще притом, что сестра ничего не имела против рождения ребенка — она видела в этом счастливый случай, позволяющий обрести надежду без особых хлопот, так сказать, за одну ночь — понимаете? — из ничего, — это обстоятельство она не осилила. После зачатия она предстала передо мной с такой радостью на лице, какой я за ней никогда раньше не замечал. И вдруг в моей сестре появилось нечто похожее на вечно сдерживаемое озорство. За столом. При наших встречах во время прогулок. Ближе к вечеру. Это было заметно по тому, как она говорила: "Спокойной ночи". Спустя время отец ее ребенка в силу преждевременного возмужания угодил в тюрьму. Пустившись во все тяжкие по части изнасилования, он уже не мог выпутаться. Родом он был из Гольдэгга. В ту пору ему и шестнадцати не исполнилось. Но крепкий был парень, как и все здешние. Всем им море по колено, крушат всё, что под руку попадается. В один теплый весенний день сестра, как часто бывало, шла через кладбище. За перевалами гремела война. Исправительный дом принял его с распростертыми объятиями, дробь деревянных башмаков в Гарстенской тюрьме звучала для него как маршевая музыка. У меня есть его фотография. С годами я узнал о нем много подробностей, в частности, то, что его стараниями на свет появилось еще пятеро. Все они бегают где-то здесь, пополнив собой оравы крестьянских детей. Или живут в рабочих бараках. Кто знает. Временами природе дай только попробовать свою силу на двух разнополых существах, которые и сами не знают, как и что их свело — какое-то внезапное, подзуженное погодой грубое насилие, что для своих целей оглушает разум и душу и все благоприобретенные представления. Зачастую это лишь укол скотской проницательности».
Он еще раз вернулся к годам своего внештатного учительства. «Во всей моей жизни не было ничего ненавистнее учителей. Учителей, которые всегда казались мне изуверами дисциплинарного идиотизма, доходящего до стойки "смирно!" и вечного холодка под фланелью кальсон. Опасным посмешищем, да еще, к вашему сведению, с поистине непревзойденной претенциозностью. В этом им равных нет. Учительское прозябание внушало мне такое отвращение, что я впрямь отворачивался от ближних, которые становились учителями и какое-то время существовали рядом со мной. И вдруг я сам ни с того ни с сего становлюсь внештатным учителем. Да еще по собственной инициативе! Потрудитесь себе представить, до какого крайнего состояния я должен был дойти. Но я таки выбрался из этого позора… Учителя — это железные удила целого поколения. И сами можете видеть: величайшее несчастье исходит от учителей. Война и несправедливость. Разумеется, я не был нормальным учителем, то есть учителем, имеющим нормальный оклад. Я вообще не был учителем в строгом смысле. Я лишь при случае подвизался внештатником. И даже уклонялся от этого ужаса». Внештатным учителем он стал так же, как другие — да и он сам до этого — становятся подсобными рабочими, он даже не видит особого различия между внештатным учителем и подсобным рабочим. Разница одна: подсобник, в общем-то, всегда работает на свежем воздухе, учитель — всегда в духоте. Учитель преподносит числа и цифры, подсобник подносит бадьи с водой и мешки с цементом к бетономешалке. Внештатник должен соблюдать осторожность, чтобы не загреметь со своей нештатной кафедры, а рабочий — чтобы не свалиться с четвертого или пятого этажа. «Внештатник столь жалок, что кадровые у