Но я легок и воздушен. Сила делает меня и огромным, и невесомым. И я принимаю ее всем своим существом, наполняясь ликованием. И с каждым движением это ликование переплавляется в нестерпимый зной.
Стон я гашу судорогой мышц — одним оковывающим напряжением. Я каменею над ней. Это очень долго — исход чувств и дрожи. Во всю глубину меня это насыщение молнией.
А после лежу обессиленный — напористое гудение крови и замирающая дрожь в теле, спадающая к ногам истомой.
Я благодарно целую ее. Она улыбается и трется лбом о мое плечо. Улыбка сонная — счастливая и сонная. И опять льну к ней: целую, глажу. Я еще не готов к новой ласке, но чувствую, она — скоро, почти сейчас. И я целую ее — груди, живот. Она опять разворачивается, подставляя себя и разводя ноги, — тогда я могу свободно гладить… и брать…
И снова огненная вспышка озаряет полумрак комнаты, и снова я стыну над ней, сбрасывая истому с плеч к ногам, слабея в этой истоме и ощущая бездну…
После долго лежу, тесно обняв ее. Принимаю ее всем телом, и от этого мне мнится, будто я многорук. Нет сил оторваться и перейти на свою кровать.
Счастье правит за меня жизнь, присвоив волю. Молнии за моими веками озаряют сознание — теперь не такие яростные и ослепительные, но все же молнии. Природа возвращает силу и одновременно продолжает распоряжаться чувством. Наслаждение и страсть к жизни источают мое тело. Это заставляет истово льнуть к ней, моей женщине, назначенной мне в жены — на все дороги и удары судьбы, уже общей для нас, нераздельной. Всем телом слышу и принимаю эту женщину.
Погодя протягиваю руку и, не открывая глаз, оставаясь все в том же мире, на ощупь выключаю лампу.
Сон рядом с ней не получается, хотя она и не просит уходить. Мышцы, намятые тренировками, непрестанно затекают — я все время кручусь, меняя положение. Но пока они не затекли и я могу лежать как угодно, я задремываю с ней.
Сон катит нас по блаженным угодьям. Никаких видений — лишь провальное забытье и ощущение ее близости. Природа уже восстановила равновесие, и я опять проникаюсь желанием. Темнота в сознании и забытье блаженны. Я продолжаю пить ее тело. Я недвижен, распластан, но источаю желание ласк и энергию нового чувства.
Во весь размах тела слышу ее. И, уже засыпая по-настоящему, продолжаю медленно водить ладонью. Это все тот же один бесконечно запутанный ход руки, вроде любовной молитвы. Я веду ладонь к груди, с груди — на живот, потом рука соскальзывает на бедро, с бедра опускается на лоно, там застывает, оттуда наползает на бок… Это очень медленное движение необходимо. Я насыщаюсь близостью, без этого мне недостает ее, я должен все время пропускать эти ощущения через себя. Они, как музыка, то усиливаются, то никнут, но не гаснут — я все время слышу их. И я все вожу ладонью, вожу… Больше унести в чувство и в память, унести с собой, принять в себя…
Иногда она отвечает на ласку, и наши руки сплетаются…
А после, когда уже настоящий сон, я быстро, одним скользящим движением, перемахиваю на свою кровать…
И всю ночь храню в себе память ее тела…
Сегодня я вплотную приблизился к рекорду мира в жиме. Я прожал всего на пять килограммов меньше — результат внушительный. За весь спортивный век такое мне удавалось, наверное, трижды. Нет, мировых рекордов я наклепал более трех десятков, а вот чтобы почти вровень с рекордом на тренировке… это уже запас силы, такой запас!
На соревнованиях обычно поднимаешь килограммов на десять больше, чем на прикидке: мышцы свежи отдыхом, возбуждение несравненно глубже, настроенность другая. А тут была даже не прикидка, а выход результата в самой черновой работе, на задушенных усталостью мышцах.
И пожал — под хлопок: стало быть, жим настоящий, не швунг на закрытом дыхании. Выпер голой силой — одними лапами, без всяких фокусов. Вот так, тараканы!
Когда я бросил вес и помост, вздрогнув, стеганул по подошвам, а я, насыщаясь воздухом, пробуя равновесие, шагнул с помоста на пол, — я не выдержал и заулыбался. А чего тут ломать бывалого спортсмена! Ребята загалдели, и я что-то начал нести. Я был совсем пьян удачей, кислородным голоданием, нервной опаской. И меня понесло, как пьяного, нас всех понесло. Мы хлопали друг друга по загривкам, хохотали, отчаянно сквернословя, для посторонних — просто безобразно-каторжно сквернословя… Это был чисто мужской и гладиаторский выход напряжения, ничем не сдерживаемая нервная развязка. Победа!
Огромная плита съехала с плеч — я прорвался! Самое важное — прорвался!
Пусть рекорды отсрочат нужду и беды всего на какие-то два года, но ведь это — два года, и в запасе еще наш дом, а это тоже деньги. Ну, тараканы, ищите щели! Будут ложиться слова в рукопись!
Тренер записывает в тетрадь подходы — весь напускное равнодушие. Ему важно внушить, что в этом жиме — ничего особенного; ему нужно, чтобы я не уходил, как можно дольше таскал «железо».
Без меня ему придется несладко, загонят из первых тренеров на «дно» — в обычные зальные тренеры, а он же голова в нашем деле, губить такой опыт… Впрочем, сколько губят.
Тренер говорит, будто не обращается ко мне — сама небрежность: «Будем искать соревнования?» Голос у него без всякого выражения. Переигрывает наш Сережа — это его имя.
Соревнования нужны, чтобы установить рекорд. В Москве часты соревнования по штанге. Надо вклиниться в одно из них, разумеется, побеспокоясь о тройке судей международной категории.
Я киваю. Это, помимо прочего, означает, что с нынешнего дня мы переключаемся на особый режим работы — режим сброса нагрузок и накопления силы, силы и взрывной свежести. Мышцы должны отдохнуть и проснуться.
Зал сотрясают удары штанг (таскаем «железо» на трех помостах) и хохот, окрики, хрип. Это ребята… Не ребята, а жеребцы. Тут сказ об одном: поглубже, почаще, подольше…
А без этого скиснешь. Еще хорошо, если силы не только на треп остаются, хотя знаю: не у всех. Уж больно загребуще «железо». Это такая подножка для мужика, тем более в двадцать пять лет — подлее не сочинишь….
Выйти на рекорд! Это факт, теперь он будет моим. По такому случаю я закатил сумасшедшую тренировку. Мой Сережа не мешал, и я качал жим, качал. Я гонял себя в жиме широким хватом, после жал из-за головы и уже в конце тренировки на целый час засадил жим лежа.
«Засаживать» — это наше словечко, модное нынче в зале.
Когда я кончил работу, уже смеркалось. Посмотрел время — пять с лишним часов в зале. Я вроде обуглился после этих часов. Я горел сухим внутренним жаром, как в лихорадке. Даже ладони, уж на что проржавели мозолями, а воспалились. И шея заплыла одним багровым синяком — все время мостил туда гриф, а ведь насечка как наждак.
У профессионалов сила часто не оставляет ничего… кроме себя. Все в нее уходит. Ничего — даже для женщины, лишь призовая сила. Особенно это выражено у «сгонщиков». Тех сила вообще высушивает и в буквальном, и переносном смысле. Мы-то свой вес не держим. Это сполна возмещает затраты…
А что делать? Обществу нужны рекорды, спектакли силы и золотые медали. Клоунада…
Я зверски хотел пить, но в нашем «клубе здоровья» глотка воды не отыщешь — только из-под крана. Из нас тут доят силу — вот и весь обнаженный смысл. Тут их сотня — чиновников… А чтоб побеспокоиться, напоить нас соком или минеральной водой — зачем, без этого отдадим силу. На каждого атлета, наверное, по десятку чиновников. Мы как призраки — уходим и приходим, а они вечны. Такое впечатление, будто они перекачивают нашу силу в себя. Да так оно и есть. Только полюбуйся, когда вышагивают после работы…
Мне казалось, я вылакаю целую ванну. Горло, рот, губы стали клейкими. И говорил я надтреснуто, сипловато. Да и говорить к концу тренировки пропала охота. А ведь все равно тянуло еще взять «железа». Есть такое вот опьянение в запредельной работе. Словно наркотик в крови…
И когда вернулся, я почти не ел: хлестал, хлестал воду. А голод наступит завтра. Скорее всего, даже разбудит меня. Я стану есть много, а тяжести в желудке — никакой. Все будет почти мгновенно сгорать. Все заберут мышцы. Уже это я знаю. А к вечеру надо будет опять покачать жим, но на малом весе, это разбудит мышцы, даст им кровь, питание. Они быстрее восстановятся. Для отдыха лучше небольшая работа, нежели полное бездействие. Уж проверено.
Перед самым сном я на часок присел к рукописи. Никак не мог найти заданный образ, а тут он сам выписался. Пока я правил рукопись, жена сидела рядом и листала учебник по философии — это еще от моих студенческих лет. В соседней комнате грохотал телевизор, там дочка смотрела фильм.
Жена говорит:
— Слушай, я вот все читаю: ведь дурь. А что главное?
— Любовь самое первое, — ответил я, — а там за смысл выдается всякий вздор. Надо любить, спешить любить… Я о любви вообще.
А погодя она повторяет свое излюбленное выражение. Собственно, оно не ее, а Уайльда: «Образование — вещь прекрасная, но следует помнить: тому, что стоит знать, нельзя научиться».
Я сделал вид, будто занят, — лишь обозначил улыбку, а сам ушел в свои слова. Они меня буквально стукнули. Это ведь так и есть: все здесь, чтобы освободить, расчистить дороги к любви, чтобы, наконец, любить — любить во весь размах и до последнего часа. А я полагал, смысл — в борьбе, постижении истины, доказательствах своей единственности и вообще способностей. Но это же от обезьяны, не от начал добра…
Что ж я, дурень, не понимал это?! Самое первое — и не видел?!..
Я просто глуп и слеп, а еще что-то вознамерился открыть людям. Открывать, не понимая добра и любви… В чем же мой смысл?..
Заснуть удается не сразу. Я лежу и размышляю о том, что слава — предрассудок, что без своих рекордов я для общества ничего не значу и что день пробы близок. Я даже прикинул дату, это несложно — я знаю, сколько тренировок нужно на сброс нагрузок и восстановление до призовой свежести. И в то же время я держу в памяти те слова. Меня всего осветило… Я, даже помимо воли, стал внимательней к суевериям. Да что там внимательней! Это уж как Божий день: в них своя символика, обнажение скрытого смысла, закономерностей. А до сих пор я скалил зубы: так все это, блажь в чистом виде… Но почему в ней тогда глянула такая злоба?..