и раньше не очень тесно общались, а после того, как мать стала пенсионеркой, встречи стали совсем редкими. Новый мужчина у матери так и не появился, она, наверное, этого сама не хотела. Моника не была уверена. На подобные темы они никогда не разговаривали. Они вообще никогда не обсуждали никаких существенных вещей. Едва завидев друг друга, они словно переходили на особый диалект, состоявший из слов, которые по сути, ничего не значили. Их разговоры никуда не приводили — и могли привести только в случае, если бы обе вернулись назад, в ту точку, в которой все когда-то началось.
Сегодня, поймав сердитый взгляд матери, Моника с трудом сумела сдержаться. Произнеся что-то резкое, мать села на пассажирское сиденье и молчала все десять минут пути. Моника чувствовала, как нарастает злость. Ее используют как водителя такси, она старается подстраиваться под эти вечные материнские капризы, и все равно мать ни разу не сказала ей спасибо, ни разу Моника не услышала от нее ничего такого, что напоминало бы благодарность или хотя бы одобрение. Эта злость была чем-то новым, она текла по каналам, контролировать которые Моника не могла. Не будь она вынуждена заниматься этим проклятым извозом, Маттиас остался бы жив, и все было бы намного проще.
Намного.
Она приближалась к могиле с лейкой в руках. Мать, стоя на коленях, сажала вереск. Лиловый, розовый и белый. Тщательно отобранные растения.
Отставив в сторону лейку, Моника наблюдала за руками матери, которые заботливо выдергивали редкие ростки сорняков, случайно угнездившиеся в ухоженном цветнике у подножия памятника.
Любимый сын.
Безоговорочно любимый и безвозвратно далекий, но навеки разместившийся в центре, вокруг которого все вращается. Черная дыра, которая втягивает в себя все живое. Которая каждый день подпитывает собой уверенность в том, что иначе невозможно, что подчинение есть единственная форма существования, что все пусто и бессмысленно и таким и останется во веки веков.
Разрушенная семья.
Четыре минус два равняется ноль.
Она услышала собственный голос:
— Почему от нас ушел отец?
Согнутая спина матери вздрогнула. Руки замерли.
— Почему ты спрашиваешь об этом?
Тяжелые, глухие удары сердца.
— Потому что хочу знать. Я всегда об этом думала, но мне не приходило в голову об этом спросить.
Пальцы матери снова пришли в движение, начав приминать землю вокруг белого вереска.
— А сейчас почему пришло?
Она даже слышала, как внутри у нее все взорвалось. Нарастающий шум в ушах — и ярость, которую она так долго пыталась сдерживать, завладела ею без остатка. Слова, их очень много, они рвутся наружу, она должна их сказать.
— Разве это имеет какое-нибудь значение? Не знаю, почему я не спросила двадцать лет назад, но что с того — ответ ведь уже не изменится, да?
Мать поднялась с колен, медленно и аккуратно сложила газету, которую подстилала на землю.
— Что-нибудь случилось?
— Что ты имеешь в виду?
Почему у тебя такой неприятный тон?
Неприятный тон? Неприятный тон! Женщина тридцати восьми лет набралась храбрости спросить, почему у нее никогда не было отца. Внутреннее напряжение, которое она при этом ощущала, отчасти повлияло на интонацию. Разумеется, мать немедленно предъявила претензию — ей не понравился тон.
— Почему бы тебе не спросить у него самого?
Она физически почувствовала, как у нее вспыхнули щеки.
— Потому что я его не знаю! Не имею ни малейшего представления, где он, черт возьми, живет! А еще потому, что ты ни разу даже не пыталась помочь мне встретиться с ним. Наоборот — я помню, как ты рассердилась, когда я сказала, что написала ему письмо.
Ей было трудно определить, что именно она прочитала в глазах матери. Раньше они никогда не приближались к этой теме, и, разумеется, Моника никогда не позволяла себе говорить подобным тоном. Никогда.
— То есть это я виновата в том, что он нас бросил и не захотел брать на себя ответственность? Ты это хочешь сказать? Это я во всем виновата? Твой отец был мерзавцем, который сделал мне ребенка, хоть сам он этого не хотел, а потом, когда он сделал мне второго, его это больше не устраивало. Он сбежал, когда ты еще не родилась. У меня уже был Лассе, а быть матерью-одиночкой с двумя детьми не всегда легко, впрочем, где тебе это понять, у тебя же нет детей.
Над кладбищем разносился громкий, мерный стук — Моника не сразу поняла, что слышит собственный пульс.
— Значит, вот почему ты всегда меня не любила? Потому что из-за меня сбежал отец, да?
— Глупости, и ты прекрасно об этом знаешь.
— Не знаю!
Мать вынула из кармана широкого пальто свечу и начала сердито срывать с нее упаковку. Молча.
— Почему мы все время должны приезжать на могилу? Он умер двадцать три года назад, и это единственное, что мы делаем с тобой вместе, — мы приезжаем на могилу и зажигаем эти проклятые свечи.
— Я не виновата, что у тебя никогда нет времени. Ты же вечно работаешь. Или общаешься со своими друзьями. А на меня у тебя времени нет.
Всегда одно и то же — что бы она ни сделала. Несмотря на гнев, покуда еще служивший ей защитой, она почувствовала пронзающий сознание укол. И муки совести, которые мама умела вызвать с виртуозным мастерством. Она еще не закончила. Но от ее цепкого взгляда явно не ускользнула перемена, отразившаяся на лице Моники, — и она продолжила. Не оставив дочери ни малейшего шанса.
— Ты ведь даже траур по нему не носила.
Смысл Моника поняла не сразу.
Ты даже траур по нему не носила.
Эхо отражало эти слова, словно пытаясь сделать их понятнее, и всякий раз, когда она их слышала, в душе у нее что-то менялось. А потом все обрушилось.
Ты даже траур по нему не носила.
Мать произнесла это глухим голосом, не отрывая взгляд от свечи, которую она держала в руках.
— Ты продолжала жить, как будто ничего не случилось, хотя тебе было известно, что именно это заставляет меня страдать. Тебе как будто было хорошо, оттого что его больше не было.
У нее не было слов. Пустота. Ноги сами пошли к машине. Единственное, чего ей хотелось, — уйти и ничего не слышать.
С обеих сторон простирался лес, темнело. Машина стояла на обочине проселочной дороги. В растерянности Моника смотрела по сторонам, не понимая, где находится и как здесь оказалась. Глянула на часы. Через пятнадцать минут она обещала быть на ужине у Перниллы. Она развернула машину в сторону, где, как ей казалось, должен находиться город.
Ты даже траур по нему не носила.
— Может быть, вы пока переоденете Даниэллу? Мне осталось только сделать соус, и все будет готово.
Хотелось домой. К снотворным таблеткам. Эта мысль то и дело молнией проскакивала в мозгу, слова, которые она слышала, звучали разрозненно, было трудно связать их друг с другом.
— Вы сможете сделать это?
Быстро кивнув, она взяла на руки Даниэллу. Отнесла девочку на пеленальный столик в ванной и сняла с нее подгузник. Из кухни донесся голос Перниллы:
— На нее лучше потом надеть красную пижаму, она висит там на каком-то крючке.
Она повернула голову и нашла красную пижаму. Надела новый подгузник и сделала, как велела Пернилла. Возвращаясь в кухню, прошла мимо бюро. Свеча почти догорела, на его лице лежала тень от белой урны. Он ничего не сказал ей, когда она проходила мимо, оставил ее в покое.
— Пожалуйста. Наверняка это не так вкусно, как то, что готовите вы, я не очень хороший кулинар. У нас в основном Маттиас готовил.
Даниэлла сидела за столом на детском стульчике, Пернилла положила ей на подставку несладкое печенье. Моника посмотрела на еду. Ей будет трудно проглотить даже крошку, но она должна попытаться.
Какое-то время они молча ели. Моника перекладывала еду на тарелке, время от времени помещая маленький кусочек чего-либо в рот, но глотать тело отказывалось. С каждой новой попыткой ей становилось все труднее притворяться.
— Послушайте.
Она подняла взгляд. Почувствовала, что мобилизуется — несмотря на усталость и растерянность. Ей нельзя оставаться. Она уже потеряла контроль над собой.
— Я должна попросить прощения.
Моника сидела замерев. Пернилла отложила в сторону нож и вилку и, прежде чем продолжить, дала Даниэлле еще одно печенье.
— Я знаю, что иногда вела себя очень некрасиво, когда вы были здесь, но на самом деле у меня просто не было сил следить за собой.
Во рту у Моники пересохло, она сглотнула, и только после этого ей удалось выдавить из себя несколько слов:
— Вы нормально вели себя.
— Нет, не нормально, но я старалась. Но иногда мне становилось так тяжело, что у меня попросту не хватало сил.
Моника тоже отложила нож и вилку. Чем меньше вещей, на которых нужно концентрироваться, тем лучше. Нужно взять себя в руки. Сфокусироваться. Пернилла попросила у нее прощения за что-то. Нужно сказать что-нибудь в ответ.
— Вы не должны просить прощения.
Пернилла посмотрела в свою тарелку.
— Просто я хочу, чтобы вы знали — я очень ценю то, что вы продолжали приходить сюда, несмотря ни на что.
Моника подняла стакан с водой и немного отпила.
— После того что случилось со мной, многие из наших друзей исчезли, это произошло естественно, все как-то само собой затихло. У меня болела спина, у нас не было денег, а большинство наших друзей занимаются дайвингом.
Моника сделала еще один глоток. Ей почти удалось спрятаться за стаканом с водой.
— И теперь, когда прошло время, могу признаться, что я очень разочарована тем, как мало людей дало о себе знать. Сразу стало ясно, что мы остались совсем одни.
Пернилла смотрела на нее и улыбалась, почти смущенно.
— Я хочу сказать, я очень рада, что мы с вами познакомились. Вы нам действительно очень помогли.
Моника пыталась понять смысл услышанных слов. Предполагала, что именно эти слова она все время хотела услышать, и теперь ей нужно обрадоваться, потому что она получила наконец доказательства, что цель достигнута. Но откуда тогда вот это чувство? Ей нужно домой. К снотворным таблеткам. Но сначала заехать в клинику с анализами Май-Бритт. Когда все разойдутся, она придет на работу и сама сделает все необходимое. Она пообещала. А то, что обещаешь, нужно выполнять.