Тереза приготовила простой салат «Ницца» с рыбой, купленной на рынке в Памье. Стол накрыли прямо за дверью кухни, на краю большой лужайки. Вечер стоял, как всегда, чудесный: на сухую траву ложились лиловатые тени деревьев и кустов, и сверчки, сменив дневных цикад, уже завели свою песню. Грамматик вышел к ужину последним; и Пероун, глядя, как тесть грузно опускается на свое место рядом с Дейзи, предположил, что старик уже уговорил бутылочку, а то и две. Это предположение подтвердилось, когда Иоанн положил руку на запястье внучки и с нарочитой грубостью, которую подвыпившие люди почему-то принимают за прямоту, объявил, что на этот раз ньюдигейтское жюри дало маху. За что тут вообще награждать? За этот беспомощный бред? — продолжат он таким тоном, словно не сомневался, что Дейзи немедленно с ним согласится.
Еще в школе, в восемнадцать лет, Дейзи — первая ученица, звезда выпускного класса — выработала особую сдержанность в поведении. Она маленького роста, хрупкая, с узким эльфийским лицом; черные волосы коротко острижены, держится очень прямо. И кажется абсолютно невозмутимой. Тем вечером лишь родители и брат могли догадаться о том, как хрупко ее самообладание. Спокойно, неторопливо она высвободила руку и взглянула на деда, ожидая продолжения. Он отхлебнул вина — торопливо и жадно, словно безвкусное теплое пиво — и, поощренный ее молчанием, продолжил. Ритм стихотворения, говорил он, постоянно сбивается, рифмы неточны; да что там, она неспособна даже соблюсти постоянное число строк в строфе! Генри покосился на Розалинд, надеясь, что та вмешается. Если жена промолчит, придется заговорить ему — дело-то, похоже, серьезное. К стыду своему, он даже не знал точно, что такое строфа, — только позже, вечером, посмотрел в словаре. Розалинд выжидала, понимая, что резкое вмешательство приведет к взрыву. Сладить с ее отцом не так-то просто. Напротив них тихо страдала Тереза: похожие сцены она видела и раньше, но ни разу до сих пор Иоанн не втягивал в это детей, и она предчувствовала, что добром это не кончится. Тео сидел, подперев подбородок рукой и уставившись в тарелку.
Приободренный молчанием внучки, Иоанн постепенно входил в раж. Излияния его звучали все более напыщенно и глупо. Как видно, он принимал молодую женщину, сидящую перед ним, за ту шестнадцатилетнюю девочку, с которой вместе читан поэтов-елизаветинцев. Он забыл — если когда-нибудь знал, — как меняет человека даже один с толком проведенный университетский год. С комическим пафосом Иоанн изрекал очевидные банальности: стихотворение слишком длинно, слишком чувствуется желание шокировать читателя, а эта метафора слишком лихо закручена и непонятна. Он умолк и снова потянулся за бокалом; Дейзи все не произносила ни слова.
Наконец он сказал, что идея не оригинальна, — и добился ответа. Дейзи вздернула аккуратную головку, подняла бровь. «Не оригинальна?» Пероун заметил предательскую дрожь ее подбородка и понял: долго она не продержится. Наконец заговорила Розалинд, но отец легко сумел перекричать ее. Да, одна малоизвестная, но одаренная поэтесса, Пэт Джордан, из Ливерпульской школы, написала в шестидесятых точно такое же стихотворение — конец романа, лирическая героиня задумчиво смотрит на крутящиеся в барабане простыни. Неужели Грамматик сам не понимал, как по-идиотски себя ведет? Или все понимал, но не мог остановиться? Близорукие глаза старика блестели какой-то собачьей злобой; он словно нарочно распалял себя, втайне надеясь, что его остановят. Голос его дрожал и ломался, но он все говорил и говорил, все раздражительнее, бессвязнее и мелочнее, с каждым словом все более себя разоблачая. Молчание за столом, которое поначалу его раззадоривало, не пошло ему впрок. Тео смотрел на него с немым изумлением. Разумеется, говорил Иоанн, он не обвиняет Дейзи в плагиате: может, она где-то прочла это стихотворение и забыла или сама набрела на тот же образ — в конце концов, идею нельзя назвать какой-то из ряда вон выходящей, но в любом случае…
Наконец он иссяк, дойдя до предела падения. Пероун с радостью видел, что дочь не сломлена — о нет, она была в ярости! Он видел, как бьется жилка на ее тонкой шее. Но она ни словом, ни жестом не выдала своего волнения, и старику стало неловко. Не дождавшись ответа, он заговорил снова: торопливо, раздраженно, стараясь смягчить свой приговор, но не желая его отменять. Дейзи прервала его холодно и спокойно: «Думаю, лучше поговорить о чем-нибудь другом». «О ч-черт!» — рявкнул Грамматик, вскочил и зашагал прочь, к дому. Знакомое зрелище, в первый раз в этом году.
Дейзи провела в замке еще три дня — достаточно, чтобы дед задумался о том, что натворил. Впрочем, на следующий день он был бодр, энергичен и, казалось, все позабыл. Или только притворялся, что позабыл: как многие пьющие люди, он предпочитал каждый новый день начинать с чистого листа. Уезжая — она давно мечтала побывать в Барселоне, — Дейзи даже расцеловала старика в обе щеки, а он стиснул ей руку и позже сумел убедить себя, что вполне с ней примирился. Когда Генри и Розалинд намекали, что ему стоит загладить свою вину перед Дейзи, старик отвечал, что они делают из мухи слона. Но следующие два года Дейзи в имении Сан-Фелис не появлялась. По уважительным причинам: летала с друзьями в Китай и в Бразилию. Когда она с отличием закончила курс, Иоанн еще мог бы ей написать и все уладить, но в нем заговорило капризное упрямство. Поэтому Розалинд с некоторым опасением представила ему свеженький сборник стихов Дейзи. Что, если Иоанн сочтет нужным его раскритиковать? Особенно если вспомнить, что издатель — тот самый, в свое время отказавший ему в публикации «Избранного».
Однако «Скромный мой челнок» привел Грамматика в восторг, если и неискренний, то блестяще разыгранный. Он написал Дейзи длинное письмо, начав с признания, что «повел себя как последняя свинья» в той истории со стихами про стирку. В книгу это стихотворение не вошло; возможно, говорил себе Генри, в конце концов Дейзи согласилась со своим дедом. Ей, продолжал он в письме, удалось найти естественный и глубокий тон, разговорный, но богатый смыслом и ассоциациями. И сквозь этот уравновешенный, повседневный голос время от времени прорываются эмоции такой силы и глубины, что здесь можно говорить о своего рода «внерелигиозной трансцендентности». В этом смысле он увидел здесь сходство со своим любимым Ларкином, стой поправкой, что ее поэзия «пронизана женской чувственностью» и более иронична. Наконец, дойдя в своих похвалах до почти неприличного пафоса, воспевал «интеллектуальный мускул», «смелость независимого мышления», лежащие в основе ее творчества. «Бесстыдная веселость» ее «Шести песенок» его очаровала. Над «Балладой о брызгах мозгов на ботинке» (написанной после того, как Дейзи побывала в операционной у отца) он «хохотал как сумасшедший». Самому Генри, естественно, это стихотворение совсем не нравилось. Операция была самая простая — неосложненная аневризма среднемозговой артерии. И белое, и серое вещество осталось в целости и сохранности. Но в стихах, как он понял, некоторая фантазия необходима и потому простительна. Дейзи в ответ отправила деду нежную открытку. Писала о том, как по нему скучает и скольким ему обязана. Уверяла, что снова и снова перечитывает его похвалы и поверить не может, что все эти чудесные слова относятся к ней.
Теперь старик и Дейзи едут к ним: он — из Тулузы, она — из Парижа. Одна телекомпания хочет снять фильм о Грамматике, в качестве подобающего интерьера выбран отель «Кларидж». Сегодняшний семейный ужин должен закрепить перемирие, однако Пероун со своей рыбной ношей, пробираясь сквозь толпу обратно на Хай-стрит, не испытывает по этому поводу особого оптимизма. Слишком часто ему случалось ужинать с тестем, и он очень хорошо знает, чем кончаются такие ужины. К тому же три года — долгий срок, и за это время Иоанн Грамматик обзавелся новыми привычками: стакан вина перед ужином или поздним обедом он теперь предваряет несколькими порциями джина, завершает день двумя-тремя бокалами скотча, а перед тем, как лечь в постель, прибегает к пиву, «чтобы прочистить мозги». На пороге дома дочери он обычно появляется в самом радужном настроении; однако неосознанное желание быть здесь главным заставляет его стремительно напиваться. На ранних стадиях опьянения он мил и обаятелен — прекрасный собеседник, веселый и остроумный, умудренный опытом литератор, умеющий сам красиво говорить и других выслушивать. Но вот вершина пройдена, и перед Иоанном открывается длинное пасмурное плато угрюмого опьянения, пробуждающего демонов злобы, паранойи и жалости к себе. Теперь можно не сомневаться, что вечер кончится скандалом, если только все сидящие за столом не готовы весь вечер льстить Иоанну, поддакивать Иоанну или просто внимать Иоанну — молча, часами. Но так обычно не бывает.
Дойдя до машины, Пероун сгружает благоухающий пакет в багажник, к туристическим ботинкам и прошлогодним мячам для сквоша. В этот миг его посещает неэтичная мысль: хорошо было бы — для всех, не исключая и самого старика, — пока он еще «на взлете», незаметно опустить в его бокал с крепким красным вином какое-нибудь легкое успокоительное с краткосрочным действием, производное бензодиазепина; а потом, когда он начнет зевать, проводить бедного старого поэта наверх или в такси. И пусть бедный старый поэт спокойно спит всю ночь. Кому от этого хуже?
Неспешно проехав в гуще машин пару сотен ярдов по Мэрилебон, он замечает в зеркале заднего вида, позади двух других машин, красный «БМВ». Видна только часть крыла, и невозможно понять, есть ли у этого «БМВ» внешнее зеркало. А в следующий миг его загораживает белый фургон. Не исключено, что это Бакстер, но встреча с ним Пероуна не пугает. Пожалуй, он бы даже поговорил с ним. Случай интересный, и помощь он предложил вполне искренне. Гораздо больше его волнует пробка — что-то впереди перегородило дорогу. Снова взглянув в зеркало, он уже не видит красного автомобиля. А в следующий миг забывает о нем, привлеченный витриной магазина телевизоров.
На множестве телеэкранов — электронно-лучевых, плазменных, переносных, домашних кинотеатров — одно и то же изображение. Премьер-министр дает интервью. Камера наплывает на лицо — ближе, ближе, и наконец весь экран занимают огромные движущиеся губы. Не так давно он обмолвился, что если бы остальные знали то, что знает он, наверняка проголосовали бы за войну. Возможно, этим медленным наплывом режиссер откликается на неизбежный вопрос зрителей: правду ли говорит этот политик? Но как понять, правду тебе говорят или лгут? На эту тему есть немало исследований. Пероун читал книгу Пола Экмана. Оказывается, в улыбке самоуверенного лжеца остаются не задействованы некоторые лицевые мышцы. Они двигаются только при выражении искреннего чувства. Улыбке обманщика чего-то недостает. Но легко ли заметить неподвижность каки