Генри кратко рассказывает о своем знакомстве с Бакстером и его приятелями, о симптомах болезни Хантингтона и о том, как ему удалось сбежать.
— Ты его унизил, — говорит Тео. — Теперь будь осторожнее.
— О чем это ты?
— Эти уличные парни страшно гордые. Знаешь, даже удивительно: вы с мамой столько лет здесь живете, и ни разу еще вас не грабили.
Пероун смотрит на часы и встает.
— У нас с мамой нет времени на приключения. Увидимся в Ноттинг-Хилле около пяти.
— Так ты придешь? Вот здорово!
Еще одна черта обаяния Тео: он никогда не давит на людей. Если бы отец не пришел, Тео никогда бы ему об этом не напомнил.
— Если не приеду вовремя, начинайте без меня. Я могу задержаться у бабушки.
— Будем разучивать новую песню. И Чес будет. Но мы тебя подождем.
Чес, пожалуй, самый симпатичный из друзей Тео. И самый образованный: три года проучился на факультете английского языка в Лидсе, прежде чем бросил институт и влился в группу. Тяжелая жизнь: рос без отца, мать истеричка, два брата в строгой баптистской секте, — как ни странно, не лишила его доброты и жизнерадостности. Название его родного острова — Сент-Киттс, в котором слились «святые» и «киты», удивительно подходит этому добродушному гиганту. Познакомившись с ним, Пероун сразу подумал: надо как-нибудь побывать в этом Сент-Киттсе.
Из угла кухни он берет завернутый в бумагу цветок в горшке — дорогую орхидею, купленную несколько дней назад у флориста в «Хилз». Остановившись в дверях, поднимает руку в знак прощания.
— Сегодня вечером я готовлю ужин. Не забудь прибраться на кухне.
— Ладно. — И серьезно добавляет: — Напомни бабушке обо мне. Скажи, что я ее люблю.
Чистый и благоухающий, с легкой, почти приятной болью в мышцах, направляясь на запад, Пероун вдруг понимает, что предстоящее свидание с матерью уже не так его тяготит. Все, что будет, он знает наизусть. Когда они окажутся лицом к лицу, перед двумя чашками темно-коричневого чая, трагичность ее положения будут заслонять повседневные бытовые мелочи, духота в помещении, ее рассеянность. На самом деле с ней не так уж трудно. Тяжелее всего уходить — когда это посещен не еще не слилось в памяти с десятком предыдущих, когда у дверей он наклоняется, чтобы поцеловать ее на прощание, и вдруг видит ее такой, какой она когда-то была. В этот миг Пероуну кажется, что он ее предает — бросает одну в ее бедном, съежившемся мирке, а сам спешит к тайным богатствам своей большой и насыщенной жизни. Стыдясь этого, он все же не может отрицать, что выходит из дома престарелых легким энергичным шагом, радуясь своей свободе, которая ей недоступна. Вся ее жизнь теперь умещается в одной комнатке. И даже эта комнатушка, в сущности, не ее: Лили едва ли понимает, где находится, а если отвести ее от двери хотя бы на десять шагов, не найдет дорогу назад. Даже вещей своих не узнает. Ни поездки в гости к сыну, ни пешие прогулки ее не порадуют: незнакомое окружение приводит ее в растерянность, иногда в ужас. Она потеряла все — и даже не сознает своей потери.
Но сейчас рано думать о прощании. Он наконец ощутил ту легкую эйфорию, что следует за физическим напряжением. Благословенный бета-эндорфин, опиат собственного производства, успешно приглушает любую боль. По радио передают Скарлатти; веселые звуки клавесина и мерная поступь аккордов, никак не разрешающихся в гармонию, как будто манят его вперед, к далекой, ускользающей цели. В зеркале заднего вида — никаких красных «БМВ». На этом участке дороги, где Юстон переходит в Мэрилебон-роуд, установлены, на манхэттенский манер, несколько фазовых светофоров; и он, как серфингист, летит на зеленой волне по сигналу: «Гони!» или даже: «Йе-ес!» И бесконечная очередь туристов, в основном подростков, перед музеем мадам Тюссо не раздражает, как обычно, своей бессмысленностью — напротив, есть что-то трогательное в том, что дети, выросшие на голливудских спецэффектах, словно мужики на ярмарке двести лет назад, жаждут поглазеть на восковые фигуры. На развязке Уэствей Пероун въезжает на второй уровень — отсюда открывается вид на беспорядочное скопище крыш и клубящиеся над ними тучи. Один из немногих моментов, когда получаешь удовольствие от езды по городу на «мерседесе». Впервые за несколько недель он переключается на четвертую скорость. Еще, пожалуй, выжмет и пятую! Наверху знак со стрелочками гласит: «Север», «Запад» — как будто там, за пригородами, целый материк, который не объехать и за неделю..
Должно быть, из-за демонстрации где-то рядом перекрыли дорогу: почти полмили Пероун катит по эстакаде в полном одиночестве. На миг перед ним возникает видение стерильного мира, создатели которого ценят машины выше людей. Шоссе огибает офисные здания из стекла и металла: в окнах уже горит свет — в феврале темнеет рано. Даже в субботу там полно служащих: вон они сидят за столами, перед мерцающими экранами, аккуратные, как фигурки на архитектурном макете. Безупречное будущее фантастических комиксов его детства, где герои и героини в облегающих костюмах — без воротников, карманов, без всяких рюшечек-оборочек, — не зная страха и усталости, борются со злом.
Перед тем как дорога спускается на землю, меж зданий из красного кирпича, Пероун замечает, что зеленый свет впереди сменился на красный, и ударяет по тормозам. Его мать никогда не раздражали ни пробки, ни остановки у светофоров. Еще год назад, когда она была не так плоха — многое забывала, но, по крайней мере, не пугалась незнакомых мест, — он иногда возил ее по улицам Западного Лондона. Ей очень нравились эти поездки. У светофоров она могла поговорить — обсудить других водителей и пассажиров: «Ты только посмотри, все лицо в веснушках!» Или просто сказать: «Ну вот, опять зажегся красный!»
Свою жизнь она посвятила домашнему хозяйству — ежедневному подметанию, мытью, протиранию, выбиванию: тем занятиям, что когда-то были обычны для всех, а теперь — только для пациентов с обсессивно-компульсивными расстройствами. Каждый день, пока Генри был в школе, она устраивала влажную уборку всего дома. Величайшее наслаждение доставляли ей хорошо прожаренный бифштекс на безупречно чистом подносе, или блеск полированной столешницы, или стопка проглаженных хрустящих простыней в нежно-розовую полоску, или полный запасов погреб, или еще одна вязаная кофточка для очередного малыша какой-нибудь четвероюродной кузины. В чистоте и порядке для Лили выражался невысказанный идеал любви. Вот почему плита тщательно мылась после каждого приготовления пищи. Утренняя газета еще до обеда отправлялась в мусорное ведро. Стоило Генри отложить книгу — и она возвращалась на полку. Пустые молочные бутылки, которые Лили выставляла за порог, сверкали на солнце, словно драгоценности. Все нижние, задние, внутренние поверхности всех вещей в доме, все укромные щелки и уголки, куда никто не заглядывает, сияли чистотой. У каждой вещи был свой ящик в буфете, или своя полка, или свой крючок, а для каждого крючка — своя петелька.
Наверное, поэтому в операционной Генри всегда чувствовал себя как дома. Ей тоже наверняка бы понравился навощенный черный пол, инструменты из хирургической стали, разложенные параллельным и рядами на стерильном подносе, умывальная с ее рутинными процедурами: три вида моющих средств, коротко остриженные ногти — все это совершенно в ее вкусе. Надо было привезти ее туда как-нибудь, пока она была еще в силах. Но ему это не приходило в голову. Почему-то он не подумал о том, что и его работа, и пятнадцать лет учебы имеют непосредственное отношение к тому, чем занималась она.
Впрочем, она ни о чем и не спрашивала. Генри считал мать не слишком умной. Ему казалось, она начисто лишена любознательности. А ведь он ошибался. Вспомнить хотя бы, как она обожала посиделки с соседками, где перемывались косточки всем и вся! Восьмилетний Генри порой подслушивал эти беседы, притаившись за шкафом или распластавшись под диваном. Важное место в них занимали болезни и операции, особенно связанные с деторождением. Там-то он впервые услышал фразу «лечь под нож». Симптомы обсуждались во всех подробностях, а «то, что доктор сказал» выслушивалось как изречения оракула. Кто знает, быть может, благодаря этим разговорам Генри выбрал профессию медика. Покончив с болезнями, сплетницы переходили к изменам и слухам об изменах, к неблагодарным детям и вздорным старикам, к тому, кому что оставил по завещанию чей-то отец и почему такая-то милая девушка никак не может найти себе достойного мужа. Нужно было знать, кто хороший человек, а кто плохой, но сразу этого не угадаешь. К тому же и плохих, и хороших равно поражали болезни. Много позже, читая по рекомендациям Дейзи романы девятнадцатого века, Пероун узнавал в них все эти темы. Оказывается, интересы его матери разделяли Джейн Остин и Джордж Элиот. Нет, Лили не была ни глупа, ни банальна, и несчастливой ее тоже нельзя назвать, и напрасно Генри в пору своей юности смотрел на нее снисходительно. Но что толку сожалеть об этом? В жизни, в отличие от выдуманных романов, людям гораздо реже удается выяснить отношения, а ошибки исправить — и того реже. Но это делается не специально, нет, просто они отходят на задний план. Люди или забывают об ошибках, или умирают; старые ошибки забываются, и на их место приходят новые.
И потом, была у Лили еще одна жизнь, о которой теперь, не зная, догадаться невозможно. Она плавала. Воскресным утром третьего сентября 1939 года, когда Чемберлен объявил по радио войну Германии, четырнадцатилетняя Лилиан Пероун в муниципальном бассейне близ Уэмбли брала первый урок у шестидесятилетней спортсменки, победительницы Стокгольмской Олимпиады 1912 года — первого женского международного соревнования по плаванию. Эта дама заметила Лили в бассейне, предложила ей бесплатные тренировки и научила кролю, стилю совершенно не дамскому. В конце сороковых Лили начала выступать на местных соревнованиях. В 1954 году выступала за Миддл-секс на чемпионате графства. Пришла она второй: Генри хорошо помнит крохотную серебряную медальку на дубовой подставке, все его детство простоявшую на камине. Теперь медаль лежит на полке у нее в комнате. Выше — или дальше — этого серебра Лили никогда не поднималась; но плавала она прекрасно, оставляя за собой глубокую, изогнутую дугой пенную волну.