Суббота навсегда — страница 102 из 163

Такого-то.

Всю ночь барабанил по обшивке метеоритный дождь. Блондхен не сомкнула глаз, поминутно выбегала в коридор и прислушивалась, что делается в каюте напротив. Лично мне в дождь только лучше спится. Наутро я ей рассказал про «Ариадну», а то совсем было расхандрилась. Восторгам нет конца. «Но смотри — никому». — «Могила».

Такого-то.

Великий день. Хосе Гранадосу вернулся голос. Это было так. Он как раз кончил расчесывать (с содроганием чуть ли не болезненным, как ранку) белую ламу и нацепил ей теперь бантик, чтобы рассмешить остальных зверей. А то они смотрели печальней овечек в байрам-курбан. Иногда в шутку он связывал хвостиками ослов, про которых известно, что они — прекрасные люди. Ослики среди других зверей илоты: понуро стоят, «крутят скакалку». Две козочки через нее попрыгали, попрыгали, а дальше что? Печаль на мордах животных есть печать обреченности. Но человеческое лицо в золоченых рамах или на алтарных складнях льет свет на эти безвинные морды, словно искупает животное царство, инстинктом тоже стремящееся к бессмертию. Наивное пучеглазие рождественских яслей, пещера Иеронима — прибежище атлетической старости, где за маслом испанских холстов притаилась свирепая святость — все вобрал в себя религиозный опыт «певца за сценой» (так представился своим четвероногим — тогда еще врагам — Хосе Гранадос). Через многие испытания пройдет он, прежде чем сумеет воскликнуть: «Братец Волк! Братец Лев! Держите меня под руки — сейчас буду восклицать! Как слова ждут!» Иногда он им что-то вполголоса — в одну сотую долю своего некогда дивного голоса — напевал. Шубертову арию (без объявления, что́ это, но звери и так знали, что́ это); или «Соловьев»: «Солдат домой с войны пришел, а дома нет — проехал танк».

Белая лама с бархатистым розовым бантиком блаженно и тупо смотрела на Хосе. Волк, Лев (хранители), Нильская корова — хочется продолжить: Анубис — все так или иначе выражали рай на своих мордах. Земной рай, золотой век, обещанное слияние духа и материи — зовите это как хотите — сопровождалось тихонечко пением. Но когда речь зашла (пение зашло) о «благословенных фруктах», голос стал золотиться тембром, наливаться соком — и зазвучал… И снова, как в яслях, взирали животные кротко подстриженными глазами на чудо, открывшееся им первым. «Тенор! Ко мне вернулся мой знаменитый тенор!» — Тут Хосе Гранадос схватил верхнее cis, которое в восторге забило из скважины, как маслянистое золото, и било этаким Марио Ланцой, сколько хватало воздуха в легких. «Вот, — сказал он, переводя дыхание. — Вернулся… этот праздник… со слезами на глазах…» («Солдат домой с войны пришел, а дома нет — проехал танк».)

В пиршественной зале стояло буйное веселье. Наевшись и напившись, народ не хотел расходиться. Каждый был, как жених во дворце Улисса. Солист оркестра Кудеяр, первая скрипка у Кабальеровича, желая показать, что в безумствах смелых не знает себе равных, взял смычок работы Турта и вложил в него коллекционный Гварнери, чтобы выстрелить им и посмотреть, куда упадет «стрела». «Тугой, стерва!» — «Смотри, смычок не сломай», — кричали ему, а Чезаре Беллиа, обращаясь по обыкновению к поедаемому им желе, заметил: «Турт дешевле Гварнери, лучше пусть смычок ломает, не правда ли, дружок?» Инесе вздумалось пожалеть Бараббаса, сидевшего с бокалом морской воды. «Может быть, капитан, у вас растет зуб мудрости?» — «Или соляной столб», — предположил птицелов из Трувиля, смерив подлетевшего Ларрея взглядом, каким истинный француз никогда не посмотрел бы на соотечественника — при иностранцах. Осознав это, Ларрей принялся искать глазами помощника капитана — не терпелось поделиться с ним своими подозрениями. Какое! Дроленька наш сторожил теперь пост «нумеро эйнц». Австрийского экспрессионизма.

Но это все мизансцены, мизансцены. Общий стержень действие приобрело, когда распахнулись стены и мимо столиков проследовала умонепостигаемая процессия, предводительствуемая Хосе Гранадосом. Весь в виноградных гроздьях, с тирсом в руках, он двигался, энергично качая бедрами — в такт своему пению:

И его свита — из амуров, лямуров, анубисов и прочего зверья — притопывая копытцами и в точности как он вихляя задом, подхватывала:

Чуждый всему, но не враждебный, во главе процессии проходит он стержнем через всю залу, рождая у большинства желание следовать за собой такою же походкой.

«Но вот же скрылась из глаз та странность», — говорил живущий в душе каждого актера резонер. «Но не из сердца и не из памяти», — возражал актер-совесть, второй жилец. К счастью, актеры — народ темный: ни один не знал, что ожидает Ариадну. А то преждевременная дионисия эта запросто могла помешать Бельмонте самому сыграть роль Диониса.

Потом Хосе Гранадос с великими почестями был возвращен в семью артистов, оставив по себе удивительную память в мире животных. В их смутном, почти зачехленном сознании образовалась некая светлая точка — обещанием второго пришествия в трюм, якобы однажды полученным. Бывало, эта точка тускнела, бывало и наоборот, но чтобы совсем погаснуть… Надеждой зовется она у людей. И когда она загоралась ярче, то в яслях делалось уютно.

Варавва, ища забвения в трудах, приступил к репетициям «Ариадны». Заглавная роль сама собой отошла к Птице Гвадалахарской, как если б первая была Восточной Пруссией, а вторая — Россией. Под аккомпанемент белого рояля (оркестр подключался к работе позднее) несравненная Инеса разучивала:

Где стол был яств, там гроб стоит,

В нем дева бледная лежит.

Эней, Тесей и Одиссей —

Неполный перечень гостей,

Что остров чудный навестив…

В другом углу репетировал хор:

О, будь она мертва, мы были б Ахиллессом,

Снимающим доспех с прелестного лица.

Увы, пробит висок…

Варавва метался, орал на всех:

— Уроды! У вас у самих на лице доспехи!.. А вы, милая! Вы дева — не кофемолка. Затараторила: «месей, песей, тесей». И потом в глубине души вы чувствуете, что это заслуженная кара. Вы презрели — вас презрели. Вы терзаетесь вдвойне: и муками ревности, и муками совести…

— Извините, маэстро, но говорю вам как женщина: такого быть не может. Ревность? Si. Совесть? No.

— Бог мой! — Хватался за голову Варавва, локтями обрушиваясь на клавиатуру, чем напоминал Бетховена, в припадке глухой ярости разбивавшего рояли. — Со-весть, милочка…

— Совесть? Это у Кудеяра, что по своему свинству казенный Гварнери расквасил. Ариадна — женщина.

— Но и дева тоже.

— Как это у вас интересно получается. Она что, к сайягской Бешеной Кобылке обращалась? Она — женщина. Женщины в горе бессовестны. Надо исполнять именно так, — и затараторила пуще прежнего:

…Остров чудный навестив,

До утра лишь погостив,

Парус подняли, аж жуть —

Против солнца держат путь.

Словно в сердце клещом черным

В солнце впился он. Проворны

Лапки-весла: вверх и вниз.

Дева в крик: «Постой! Вернись!»

А сигнальщик ей в ответ:

«Хочешь, дам тебе совет?

Ты, царевна, не взыщи,

Ветра в море поищи».

Она, сударь, как акула: в досаде кусает все, что кровоточит, свою рану тоже. А вы «совесть»…

При слове «кусает» Варавва снова хватается за голову, изо всех сил ударяя по клавишам. Григ, концерт ля-минор.

Пробы продолжаются. Трое Страстных, гордые и капризные, как все сицилийцы, вдруг уперлись: трех нимф, которые утешают распростертую на скале Инесу-Ариадну, они будут петь только в панталонах. В кринолинах им, видите ли, унизительно: слава Богу, мы испанский театр.

— Иисусе Спасителю! — вопит на это Варавва, хватаясь за голову. Снова аккорд. — Им это унизительно! Может быть, вы хотите, чтобы Ариадну утешали три страстных усатых сицилийца?

Все смеются, Трое Страстных в том числе. Но стоят на своем. Пускай вместо нимф ее утешают три тритона. Пошла торговля. Сошлись на том, что у тритонов будут хвосты, как у русалок. Новая новость: артисты поругались между собой после того, как первому тритону, сказавшему:

С девою нежною в лунном сиянии

Боле не делит уж ложе герой —

второй тритон, не думая долго, отвечал:

Ты и убогая, ты и обильная,

Ты и забитая, ты и всесильная…

Остолбенел… Крики, оскорбления.

— Хорошо, меняем весь текст.

— Пожалуйста.

Ариадна лежит ничком на матах, изображающих скалу.

Первый тритон

Я видел озеро, стоявшее отвесно.

Второй тритон

К нему не зарастет народная тропа.

Третий тритон

Забудься сном, тогда б смогла ты, друг прелестный,

На три голоса

Достигнуть звезд в обход Тесеева столпа.

«Гм, что они имеют в виду?» — думала распростертая на камне Инеса — продолжая изображать безутешную.

Варавва ушел в свой рак. (Он решил, что у него рак челюсти.) Как рак в раковину, так он ушел в себя, полон желчи и боли. Инеса… Ее в грязи он подобрал, из-за него играть она стала. А теперь яйца учат курицу. Tutto é finito. Выстирайте мне воротник, обмойте мне шею. Я стисну челюсти так, что возьму мою боль под руку и пойду с ней в театр, как жена еврейского сапожника. Врачами станут наши сыновья, но когда еще это будет. Покамест наш ряд — первый. Артисты меня больше не узнаю́т, сыновья тоже подрасти не успеют. Tutto é finito. Надкостница гуляет по садам Твоим, Мария. Дай маслинку Твою пососать. У, как я страдаю, Девушка…

Такого-то

И в эту самую секунду с мачты раздалось:

— Земля! Земля! Я вижу Землю!