Было раннее воскресное утро мягкого летнего дня. В дымке рассвета проступили очертания не то берега, не то планеты, окруженной седым прибоем ноосферы.
— Убрать паруса! — скомандовал Варавва.
— Есть такое дело, — отвечал Скарамуччо и убрал паруса. — Лодки на воду, commander?
— Да, вели закладывать.
«А вдруг с окончанием плавания закончатся и мои страдания? И ко мне вернется все былое: сила, власть, ума немало?»
Надежда посетила Варавву. Это была статная блондинка в белом платье с пояском, похожая на героиню лучших фильмов Хичкока. Варавва жалел, что Инеса ее не видит.
Экспедиция на сушу прошла удачно. Наксос встретил «Улисса» гостеприимно. Разгрузка началась с декораций. Потом из трюма извлекли зверинец. Истосковавшиеся по свету звери резвились в своих клетках, как дети. из трюма вышли звери.[35] Истосковавшиеся по свету зари, они чинно разгуливали по палубе, как дети. Гранадос помахал им рукой.
И тут-то она ему и сказала. Не успел Варавва и иже с ним обрести под ногами твердь земную, как Педрильо трижды ударил своим церемониймейстерским жезлом о дощатый подиум, на который взошел. Золотое шитье ливреи — сверкало. Высоко взбитый парик был окружен облачком розового Max Faktor’а, как вершина Фудзи. Левая рука сжимала кружевной платок, уголком (вензелем) заправленный за край перчатки. Чулки обтягивали стальные икры — на заглядение. Все стихло: примы, кордебалет. Даже оркестранты Кабальеровича приумолкли у окна, под которым столпились. Кроме помощника, сторожившего ящик Пандоры, все были в сборе.
— Я имею довести до всеобщего сведения неожиданное решение моего всемилостивейшего господина. Их милости отныне снова угодно все изменить. Извиняюсь, где балетмейстер?
Кузнечиком выпрыгнул из зеленых кущей миниатюрный мосье, заказывавший себе на обед только слюнки. И застыл в поклоне. «Мосье Малый Шаг» звали его за крошечный росток.
— Я обращаюсь с поручением от их милости к вам обоим. — Варавва в свою очередь склонил немытую выю. — Всемилостивейший мой господин благоволит следующим образом переделать программу представления, ранее им самим утвержденную: костюмированный балет не должен предшествовать трагедии «Ариадна» или завершать ее, но дается с нею одновременно.
От резкого торможения все попадали друг на друга. У одного музыканта сорвалась с ремня тарелка, и громовые раскаты дополнили эту ужасную картину.
— Позвольте… Одновременно… — прошептал Варавва, словно просил позволить ему… (так тихо).
Но тут взгляд его на миг задержался на Инесе, и назидательная сила злорадства пересилила в нем все остальные чувства. Восставшие на курицу яйца имели побитый вид.
«Ага, голубушка… Но все же как это возможно? Впрочем, силы всласть — ума не надо».
Педрильо читал чужие мысли.
— Как — это уже ваше дело. Мой всемилостивейший господин держится того лестного для вас мнения, что вы оба достаточно сведущи в своем ремесле, чтобы не затрудняться подобной мелочью. Такова воля их милости: чтобы две пьесы, веселая и грустная, с участием всех исполнителей и в сопровождении подходящей музыки, как то было заказано и, — понижает голос, — оплачено, шли на сцене одновременно. И при этом чтобы все представление не продолжалось ни минутой дольше, так как ровно в девять часов в саду начнется фейерверк. («Браво, браво!» — захлопала в ладоши Коломбина. Ее поймали за руки.) Мой всемилостивейший господин полагает, что это не его забота, когда спектакль уже оплачен, входить во все подробности постановки. Их милость привыкли отдавать распоряжения и видеть их исполненными. Между тем три дня уже, как их милость с неудовольствием наблюдают, во что превращено столь благоустроенное место, каковым является их дом — извиняюсь, в какой-то пустынный остров. По счастью, их милость посетила тонкая мысль: этот премиленький остров заселить персонажами из других пьес и тем его несколько украсить.
Когда за Педрильо сомкнулись заросли, артисты еще некоторое время продолжали глядеть друг на друга в изумлении, словно только что встретились и не верят глазам своим.
— Зарезан без ножа, — проговорил Варавва, не понимая, впрочем, наступило ли улучшение вслед за этой операцией, производившейся по методу филиппинских кудесников… или ему просто нравится наблюдать за Инесой: как она поедает чудовищное оскорбление. Подавится? Не подавится? Безусловно, это и ему пощечина, и европейскому театру. Но если от этой пощечины… similia similibus… утихнет зубная боль, а оно, вроде бы… Да ведь и не всем в обиду, комедиантам — малина. Вон Коломбина, снилось ли ей играть с Инеской в одном спектакле… буфетчицей подрабатывала…
Коломбина и впрямь потеряла голову от восторга. В своей пикантной юбчонке она носилась среди обескураженных актеров с криками: «Корнеля на мыло! Да здравствует commedia dellʼarte! Да здравствует равенство всех жанров! Аристократов на фонарь!» Нет, ей и этого было мало — столько испила она за все эти годы, столько изведала к себе пренебрежения, так болела за свое искусство. Отныне, когда боги мертвы и все дозволено, уж она потешит душеньку. Ха! Она прохаживалась кругом того скорбного монумента, который представляла собою дона Инеса, сокрывшая лицо под покрывалом. Ха! Уж мы поглумимся.
Как у нашей Инночки
Желтые ботиночки,
Между ног
Пирожок
На две половиночки.
Вандея откликнулась немедленно. Трехголовая гидра контрреволюции, только и ищущая как бы постоять за себя — не скандалами, так капризами, отвечала ядовитым плевком: чтоб они делили сцену с какими-то ромбами да обсыпанными мукой помпонами?! Казарменная дева («Да-да, вы, вы…») уже собралась торговать здесь своими прелестями. Аты-баты, шли солдаты.
— А ну, повтори! — закричала Коломбина любителю хрящиков (Джузеппе Скампья), который из пресвятой сицилийской троицы стоял к ней ближе всех.
— Пусть повторит, и тогда будет иметь дело со мной, — сказал боцман, делая шаг вперед, но, поскольку девиз Страстных «все за одного, один за всех», — то и два шага назад.
— Наших бьют! — заорала буфетчица, перед лицом общего врага позабыв, кто при всем честном народе сделал ей подсечку в столовой.
Сама же дона Инеса словно мысленно перенеслась с Наксоса в Авлиду:
— Не нужно ни бранных кличей, ни распрей. Я ухожу добровольно. Вы, — жест в направлении Вараввы, — этого хотели? Вы этого добились. Театр, мне жаль тебя, ты умер раньше меня. Теперь на твоих подмостках будут сверкать коленками те, кто раньше делал это в других местах. Вашу руку, дон Паскуале. Дон Бараббас, без меня вас спасет только чудо.
— Инеса! Вы не можете…
— Только чудо, мосье. Идемте, наш милый доктор.
(Уходят — за кулису, из кадра — в небытие, куда уходят по ремарке уходят. Что́ там — не в рассуждении жизни (буфет, курилка), а в рассуждении пьесы? Иллюзия чего?)
Только зашла она за ближайший валун, которым, благодаря искусству художника-декоратора, стал простой лист фанеры, как спор разгорелся с новой силой. Так после единоборства вождей яростней становится сражение. Спорили: можно или нельзя все же было соединить оперу seria с оперой buffa в одном представлении? То, что с уходом из театра Инесы Галанте этот спор велся в сослагательном наклонении, лишь подливало масла в огонь. В спорах, которые ведутся в сослагательном наклонении, заведомо правы все. Это как битва, в которой обоюдный разгром противника предопределен неминуемой победою каждой из сторон. «Если бы да кабы, то во рту росли б бобы», — с пеною у рта настаивают одни, а другие в ярости кричат: «Нет, грибы!»
— Нет, бобы!
— Нет, грибы!
— Во-первых, о балете ничего не говорилось — вообще.
— Это и не говорится. Это само собой подразумевается, когда имеют дело с профи.
— Ничего подобного. Существуют договора́, где все по пунктам. Так делается во всем мире.
— Да брось, при чем тут это. Это спланированная акция против opera seria. Часть широкомасштабной кампании.
— Ты еще скажи «всемирный заговор».
— И скажу. Нам говорят: пожалуйста, мы не против «Ифигении» или там «Ариадны», но уж и вы будьте любезны, уплотнитесь, дайте место нашему «Буратино».
— Ну да. А чего?
— «А чего…» Холодранци усих краёв в одну кучу хоп — да?
— Да уж лучше так, чем ваша тоска зеленая.
— Да, Коля, перестаньте, не видите с кем разговариваете? (Сказавшему «тоска зеленая».) Стыдно.
— Во-во. А представление срывать, все псу под хвост, не стыдно?
— Если б ваша клоунша себя повела иначе, глядишь, ничего бы и не было.
— Если бы да кабы, то во рту росли б бобы.
— Нет, грибы!
— Нет бобы!
Неожиданно мы снова перед вопросом:[36] ведет ли «где-то» свое существование гр. Безухов, гениальный создатель образа Л. Н. Толстого? Параллельная реальность, разом осуществленные «налево пойдешь…», «направо пойдешь…», «прямо пойдешь…» — что это, фикция? Всевышний блефует? («Quos ego!», «Ужо вам будет!») Условное наклонение существует только в грамматике — как выражение наших надежд? (А не в форме ответа на проклятые вопросы, коих — ответов — в грамматике тоже заключено превеликое множество.) В жизни воля обусловлена проложенным заранее маршрутом — свободною же только притворяется? Как и будущее притворяется безграничным космосом ходов? (Притворство лабиринта, у которого всего лишь одно входное и одно выходное отверстие.) Скажем со всей определенностью: мы — рабы. И да будет нам утешением наше мужество. В граните будущего пробит один-единственный ход. И так же прошлому мы не должны пенять: «Ах, если б…» Нос Клеопатры не мог быть ни длинней, ни короче. Плач по неосуществленным возможностям — не что иное, как искушение многобожием, и, уж если на то пошло, античный рок свидетельствует изначальное обручение эллинов с грядущим христианством — и далее… (именно так, а вовсе не в плену, мол, у языческой безысходности). Повторы, раздробленность, замкнутость на себя осколков (явлений) суть свойства нашего зрения и только. Ибо лежащее в основе всего сущего