Суббота навсегда — страница 107 из 163

Все стало ясно: Тетуан. А он-то мнил предстать пред нею божеством, увлечь за собою в бессмертие. Теперь Констанцию ждет рабство горше прежнего.

Но кто же сей, постоянно возникающий на пути у Бельмонте — то в обличье нищего чичерона, способного слиться с камнем в знойный полдень, то под видом португальского монарха, служившего в полночь черную корриду, то в роли знаменитого капитана Немо, грозы морей, что похитил Констанцию, а ведь счастье было так возможно… Кто он, этот стеклянный лиценциат, свирепо расправлявшийся со своими богомилами и катарами, но при этом такой щепетильный в отношении чужой корреспонденции?

Но кто бы это ни был, прелат Сатаны или ангел Господень, ослепляющий Товия, Бельмонте намеревался клещом впиться в его могучие крылья, дабы пронестись всеми небесами и продраться всеми теснинами и узреть, наконец, Констанцию — как Дант Беатриче.

И как был, в костюме Диониса, взошел Бельмонте на высокий утес, чтобы его могли заметить Тирренские морские разбойники.[38] Морской ветерок ласково играл его темными кудрями и чуть шевелил складки пурпурного плаща, спадавшего со стройных его плеч.[39] Вдали, в лазурном море, показалась фелюга; она быстро приближалась к берегу. Когда корабль был уже близко, увидали моряки — а это были тирренские морские разбойники — дивного юношу, одиноко стоявшего на прибрежной скале. Они быстро причалили, сошли на берег, схватили его и увели на корабль. Ликовали разбойники, что такая богатая добыча попала им в руки. Они были уверены, что много золота выручат за юношу, продав его в рабство. Придя на корабль, разбойники хотели заковать его, но цепи были так тяжелы, что спадали с маленьких изящных кистей. Пленник же сидел и глядел на разбойников со спокойной улыбкой. Когда кормчий увидал, что цепи не держатся на руках юноши, он со страхом сказал своим товарищам:

— Несчастные! Что мы делаем! Уже не бога ли хотим мы сковать? Смотрите, даже наш корабль едва держит его! Не сам ли Зевс это, не сребролукий ли Аполлон или колебатель земли Посейдон? Нет, не похож он на смертного! Это один из богов, живущих на светлом Олимпе. Отпустите его скорее, высадите его на землю. Как бы не сорвал он розу ветров и не поднял бы на море грозной бури!

Но со злобой отвечали товарищи мудрому кормчему:

— Презренный! Смотри, ветер попутный! Быстро понесется корабль наш по волнам безбрежного моря. О юноше же мы позаботимся потом. Мы приплывем в Египет, или на Кипр, или в далекую страну гипербореев и там продадим его; пусть-ка там поищет этот юноша своих друзей и братьев. Нет, нам послали его боги!

Весело подняли разбойники паруса, и корабль вышел в открытое море. Вдруг совершилось чудо: по кораблю заструилось благовонное вино, и весь воздух наполнился благоуханием. Разбойники застыли в изумлении. Но вот на парусах зазеленели виноградные лозы с тяжелыми гроздями; темно-зеленый плющ обвил мачту; всюду появились прекрасные плоды; уключины весел обвили гирлянды цветов.

— Йо-хо!

Увидав это, разбойники немедленно принялись пировать. Пировать — всегда радость, но пировать на просторе!.. Разом оказались содвинуты столы, поверх которых легли, уподобившись на мгновение парусу, белые скатерти. И то же пенные кубки — содвинуты разом. По обыкновению всех пирующих на просторе первый кубок осушен за пленника: это ему все обязаны нежданным весельем, это благодаря ему на кудрявых этрусских головах венки.

Уже пир стоял горою и сок плодов смешивался с пурпурною струей, ударявшей в заветные кольца на дне чаш, когда зазвучала «Песнь о фригийском короле»

А я фригийский король, а я фригийский король,

И мне доступны наслажденья страсти… —

куда как уместная на этот раз. Роза мира с шумом раскрылась над их головами, точно спасительный парашют.

Потом этрусские моряки, разгоряченные вином и песнями, стали прыгать в морские волны и резвиться вокруг корабля, словно дельфины, в которых иные и превратились. Когда же, после неведомо уже какого по счету кубка, на палубе появилась косматая медведица, моряки стали небольшими группами исчезать, а после, возвратившись, спрашивали: «Ну, какой теперь чукче лапу пожать?»

Меж тем Бельмонте, приветливо улыбаясь, сказал кормчему, который был тверезый, как сушка, и со страху громко стучал зубами:

— Не бойся! Я полюбил тебя. Я — Дионис, сын громовержца Зевса и дочери Кадма, Семелы. А теперь мы поплывем не на Кипр, и не в Египет, и уж подавно не в далекую страну гипербореев — а в Тетуан. Там тоже продают и покупают людей за милую душу, в чем твои ребята вскоре убедятся на собственной шкуре.

Похищенные

— В одном черном-черном городе есть одна черная-черная улица, и на этой черной-черной улице стоит один черный-черный дом, и в этом черном-черном доме есть одна черная-черная комната…

Педрильо шепотом рассказывал страшные истории — при том что тьма была кромешная: даже по прошествии многих часов глаз ничего не различал. Исключительно слух позволял определить, что они втроем, ведь ощупать каждый мог только себя да свою цепь. Когда б пираты еще залепили им уши воском…

— В какой мере допустимо полагаться на слух? — спросил Педрильо и сам ответил: — В той мере, в какой голоса Блондхен и доны Констанции не могут быть сочтены голосами сирен. И наоборот. Тайна мира сливается с окружающим меня непроглядным мраком. В нем звуки своим источником могут иметь решительно все. Равно как и не иметь источника вообще. Самозарождаться. Самозарождение — вселенной, например — выглядит даже как-то научно по сравнению с сотворением мира. Тем не менее «лучше раз увидеть, чем сто раз услышать». Если бы мои глаза подтвердили то, что слышат мои уши, я был бы абсолютно спокоен насчет ваших милостей, в смысле, что сердце мое никто не выклюет, кровь не высосет. Доверяешь больше свидетельству глаз, даром что зрение обманывает чаще всего. Слух — он честнее; осязание правдиво как ничто; обоняния же на пятьдесят процентов стыдишься, хотя и без того наделен им в ничтожной степени, если помериться с псом. А все потому, что боишься темноты. Хорошо светлоглазому Аргусу, ему вовек не ослепнуть. Наоборот, плохо циклопу, его можно ослепить одним тычком. Темнота страшна тем, что в ней тебя легче всего подменить: информацию, в совокупности зовущуюся Педро Компанеец, перенести куда угодно, на что угодно. Может, это вообще делается каждую ночь? И я недолговечнее мотылька, объективно — пунктир из множества разных, хоть и идентичных я? А-у-у-у-у!.. А мне в ответ голоса́ из темноты: в одном черном-черном городе есть одна черная-черная улица, и на этой черной-черной улице есть один черный-черный дом, и в этом черном-черном доме есть одна черная-черная комната…

Тут голосом Блондхен кто-то проговорил:

— А ты, Педрильо, оказывается, герой. О бренности чувств рассуждают со страху.

— Во-первых, я слуга, а слуга по законам жанра должен быть трусоват. Во-вторых, у меня как у мужчины больше причин для опасений. Мне-то грозит, как-никак, противоположное тому, что грозит вашим милостям. Надеюсь, я достаточно ясно выражаюсь?

— Ясно до бесстыдства, — произнес кто-то голосом Констанции. — Всякий, у кого есть честь, располагает средством ее сохранить. Надеюсь, по крайней мере, что я тоже выразилась достаточно ясно.

— Нет, душа моя! Не говорите этого, госпожа моя! Или обещайте: прежде, чем прибегнуть к этому средству, вы испытаете его на своей служанке.

— Родная Блондхен, это одноместная ладья. Иначе из спасательной она превратилась бы в ловушку дьявола. Ты же не хочешь моей погибели.

— О родная душа! Я без вас… — рыдания, — одно лишь тело… — рыдания, — которому место в серале… — рыдания, — как вы жестоки!

— Бельмонте — мои мысли о нем. Он думал взять меня с собою. В восторг знания — в восторг звездной ночи. Я не сумела пройти через испытание. Я предала свою роль, соблазнившись чужой. Но все равно! В материю исхода, назад, в глухую плоть возврата нет. Никогда.

— Britons never never never will be slaves! — в экзальтации закричала Блондхен.

Констанция предала обе роли, и свою, и чужую. В роли Ариадны вместо того, чтобы терпеливо ждать выхода Диониса-Бельмонте, она радостно приветствовала, как ей показалось, корабль Тесея. «Тесей, mon amour! Я здесь!» — Сама бросилась в волны и доплыла до разбойничьего судна. Верным Петушку и Белочке — Педрильо и Блондхен — ничего не оставалось, как проплыть за ней полтора километра саженками. (А потом: «Как же мне, Петушку, не плакать».)

— Ничего, может, все еще и образуется, барышня. Вы не знаете моего господина.

Но Педрильо и сам не верил в то, что говорил.

— Я так виновата перед Бельмонте, что по справедливости он должен предоставить меня собственной моей участи, даже если бы в его силах было что-то изменить. Этим он только окажет мне благодеяние. Я искуплю свою мимолетную слабость, да поможет мне святая Констанция.

— Она не поможет, сударыня. Искупить ничего нельзя, контрольные сданы.

— Молчи! Госпожа моей госпожи, и Царица моей царицы, и Звезда моей звезды, ниспошли ей, душеньке моей, отрешение от мук, на которые она дерзает в чистоте сердца и ярости покаяния. В чем вина голубки, когда ей поручили эту роль, — в том, что она честно исполнила ее? Пречистая, скажи моей голубке, что кто распределяет роли, тот и виноват. Мученичество святой Констанции — да разве ж это по ней!

— По ней, и даже будет весьма к лицу, — проговорил незнакомый голос; дверь узилища хоть и распахнулась, хлынувший свет слепил в первую минуту ничуть не меньше давешней тьмы. Не сразу похищенные разглядели друг друга, свое импровизированное узилище и, наконец, своего похитителя — стоящего в дверях суховатого человечка в черном камзоле, при короткой шпаге и в черной же треуголке с кокардою в виде скрещенных белых костей, словно на вывеске собачьего магазина, тогда как основной элемент пиратской геральдики, череп, отсутствовал.