[49] вот, покачиваясь, движется он на верблюде по пустыне, и ежели смотреть против солнца, то вереница рабов с пропущенной через ошейник цепью являет собою отрадную картину с точки зрения прогресса: кажется, что это тянутся телеграфные столбы.
— Дадите на пробу? — спрашивает покупатель продавца и либо слышит в ответ «пробуем глазками», либо отправляется за ширмы — обыкновенно это бывает, когда «фрукт» не больно-то казист, но хозяин божится, что «сладкий как мед».
Еще устраивается «показ» по типу демонстрации мод. Однако стройному юнцу в вашем пузатом присутствии не полагается разрешать доминантсептаккорд в тонику, это прерогатива покупателя.
Были шатры, источавшие такие гастрономические ароматы, от которых слюнки текли, как слезы. Это торговали кулинаров. Здесь уже вы сами оказывались в роли модельного юноши: от кулинарных шедевров вам уделялись сущие крохи (но какая посуда, какое обслуживание!). Вот купишь повара, тогда и обжирайся. И что вы думаете, покупали.
В других местах торговали виртуозными партнерами в нарды, слепыми лирниками, применявшимися в гаремах («Глаза б мои не глядели…»), дорогостоящими европейцами, впрочем, дорого стоили они лишь в мирное время, в разгар же военных действий не стоили ничего. И т. п. и т. п.
То там, то сям встречался наглухо запаянный ларец с надписью «Сырец», внутри которого стояло жужжанье; то жужжанье у нас песней зовется. Говорят, этих рабочих пчёловек тайком скупали каннибалы, но это слухи, а вообще-то «рядовым необученным», им давалось кайло, тачка — и с места в карьер.
Носилки с Осмином опустились у неприметного ларька, по виду, если и торговавшего чем, так только газировкой с лимонным сиропом. Ни раба, ни рабыни, ни рабенка («рабенок» — так о своем подопечном выражались крестьянки, бывшие в услужении у нонешних городских) — ничего такого не стояло перед палаткой с неброским названием «Промысловая артель „Девятый вал“». «Вали отсюда, паня́л?» — как бы говорила палатка каждому, кто проходил мимо. Перед кизляр-агою из Басры, однако, полог ее гостеприимно откинулся, словно только его и ожидали.
— О любимец ветров, осыпаемый лепестками морских роз, на которого Басра дворцов и садов взирает с надеждой! Привез ли ты на сей раз златозаду с звездным взглядом, с коленками, круглыми, как грудь, и с грудью, что тверже белых коленок — благосклонную луну, вызывающую приливы? — Это было сказано голосом юного пионера.
На том, к кому Осмин обратился, был просторный балахон, какой носят братья-катары. Хозяин жестом пригласил гостя садиться, шесть узорчатых подушек приняли седьмую.
— О кизляр любви, кизляр своей печали, я отвечу тебе, но сперва пригуби из этого кубка. Этот газированный лимонный напиток приготовлен тою, что собственноручно делает его для своей души, для своей повелительницы, для луны средь звезд…
Прохладительный напиток зашипел в кубке и пошел пеною.
— Она здесь, корсар? — вскричал Осмин. — Златозада? Луна приливов? О корсар нашего времени! Да ниспошлет тебе Аллах счастливого разбоя, горы трупов и моря крови, а остальное добавлю я.
— По вкусу ли тебе этот лимонад, премудрый Змей Гаремов?
— Несколько бьет в нос, — отвечал тонкий голос Змей Гаремыча. — Но мой нос перебьется, — двусмысленный жест, — важно, чтоб это шло на пользу их златожопию. Яви уже мне, наконец, ее скорее, корсар!
— Она уснула. Усыплена, чтобы пламя стыда не опалило ей ланиты. А спящие сраму не имут. Не забудь, что она европейского происхождения, там кротость — добродетель мужчины, женщину же украшает гордость.
Капитан Немо уже хотел было хлопнуть в ладоши, но, как если б вспомнил, что они стеклянные, вдруг застыл в нерешительности.
— Тсс… мы рискуем ее разбудить. Тебе, гаремов страж, как я понимаю, главное увидеть из чего у Анны гузик? Сейчас мы это сделаем пианиссимо, — и он почти благоговейно отвел влево занавесь, за которой находился живой прообраз «Спящей Венеры» (кисти того венецианца, что испил дыханье, полное чумы. А вот красть картины нехорошо, разве что только из немецких музеев — говоря: «А у вас негров линчуют»).
Затем ложе бесшумно повернулось вокруг своей оси. Алчному взору Осмина открылась обратная сторона Луны. Вах! Омега наших устремлений… Последняя буква греческого алфавита сверкала как солнце. Осмин ощутил себя легендарным евнухом Царя Небесного, но свой триумф отпраздновал шепотом:
— Не будите возлюбленную, доколе сама не встанет — это говорил еще сам женолюбивый царь, — и он поднес палец к губам, словно задувал свечу.
Когда спящая красавица вновь обратилась из «Венеры» Веласкеса в «Венеру» Джорджоне, Осмин, по правилам восточного бизнеса, повел разговор о том, о сем, о своей работе, о гаремах вообще. Другой теоретик вожделения умело поддерживал беседу. Наконец Осмин заметил, что дескать «и у бесценного есть своя цена».
— Да, — согласился капитан Немо. — Бесценное в данном случае означает «не имеющее твердой цены». Говорят, о страж Реснички, что алжирский бей за свою златозаду заплатил десять тысяч пиастров и двести верблюдов.
— Я дам тебе десять тысяч раз по тысяче пиастров и в двадцать раз больше верблюдов! — воскликнул Осмин.
— Но сам посуди, на фига козе баян?[50]
— Действительно, — согласился Осмин. — Зачем любимцу ветров, осыпаемому хлопьями морских коз, верблюды? Ему подавай…
— Ну-с?
— Ну, тогда… пасущему стада морских барашков нужна хорошая овчарка? Быстроходная, сильная.
— Mein Schiff ist fest, es leidet keinen Schaden.
— Аллах, Аллах, все пред тобой трепещет, скажи, чего же ты хочешь?
— Я хочу иметь — чего нет ни у кого на земле.
Осмин сделал глоток лимонаду.
— Ох, тяжело… — он перевел дух. — В сокровищницах Басры есть брильянт, которому впору моя чалма. Такого нет ни у кого на земле.
— Мне не нужны брильянты ни в чалмах, ни без чалмов.[51] Мне не нужны ни армады морских овчарок, ни драгоценные камни величиной с твою глупую башку.
— Может быть, голову Иоанна? — вкрадчиво спросил Осмин. — Знаешь, этот горький вкус губ и все такое прочее… Лишь скажи только слово мне. Она хранится в сейфе в Кремле, заспиртованная.
— Я хочу за златозаду…
Осмин, вопреки земному притяжению, вопросительно приподнялся и повис над шестью узорчатыми подушками.
— Ну…
— …план сераля в Басре.
— Нет…
— Со всеми потайными ходами, через которые можно проникнуть из «Чрева ифрита» прямо в покои «Смелого наездника»…
— Ни за что!
— И в опочивальню «Веселого крестьянина». Я хочу за златозадую вот эту карту, которая у тебя всегда здесь! — И пальцем, длинным и заостренным, как сосулька, говорящий коснулся груди евнуха — невесомый, от одного прикосновения тот плавно переместился в воздухе.
— Я не пойду на это за все золото тигров!.. — голоском юного барабанщика, который обрел вдруг, аналогом утраченного смысла жизни, центр тяжести и сразу как-то плюхнулся на него. — Этого, корсар, не проси.
— Я думаю, за упрямство ты поплатишься головой, Осмин. Безмозглой своей головою, в которой не укладывается та очевидная истина, что без луны, способной вызывать приливы, Селиму твоему гарем нужен, как мне верблюд. Как меняют лекарей в поисках искуснейшего, так он свяжет свои надежды с черным кизляр-агаси. А ты, Осмин, прежде чем голова твоя продемонстрирует первейшее свойство шара — катиться, ты откроешь своему преемнику великую тайну: «Однажды я, Осмин — безголовый уже без пяти минут — видел этими самыми зенками златую заду. В Тетуане. И не пожалей я, болван, чертежик, который нынче тебе торжественно вручаю, голова эта и завтра, и через месяц, и, может, через десять лет держалась бы на этих плечах, вместо того чтобы валяться там, где ей предстоит валяться пять минут спустя». И вспомнил он близких и родину и произнес такие стихи:
ПЛАЧ О МОЕЙ ГОЛОВЕ
(Под стол закатилась она.
Плачь! Плачь о моей голове…)
Было больно. Голова болела,
Покидая праведное тело;
А душа — и голову, и тело
Покидая — только горевала.
Поднялись в заоблачные сферы.
Дух сказал душе: «Пора прощаться,
Ты теперь иди в аду казниться,
Я поеду к Богу в рай — общаться…»
Гордый дух — едва горе́ вознесся,
Долу был отправлен с новой силой:
Бог Меня призвал к себе, а дух Мой
Приковал Он к огненному кругу.
Так теперь и будем: я — молиться,
Дух — вращаться, а душа — казниться,
Голова моя в пыли валяться,
Тело — умирать и разлагаться.[52]
Осмин знал: Видриера прав — в придачу пашу все время настраивают против белого евнуха — рано или поздно этим кончится. Кредит доверия исчерпан. Его козырной картой была златозада, о них, о златозадах, он писал еще свою дипломную работу. Когда Селим присвоил себе титул паши, поверив, что благоуханный вертоград предшественника избавит его от заклятья злых сил — чего, как известно, не произошло — Осмину, между тем ставшему старшим садовником, удалось объяснить неудачу отсутствием златозады. Паша доверился ему снова. Так Осмин стал отвратительным временщиком, перед которым заискивали тем сильнее, чем охотней желали ему погибели. Дважды он уже был на волосок от катастрофы. В первый раз — когда Станислаза, польская дива с ногами, стройными, как стебли лилий, и с затуманенным взором, понесла от шайтана. Осмин велел ее задушить, но евнух, которому это было поручено, донес обо всем Селим-паше. Кизляр-ага еле отбрехался, благо беременность оказалась дутой. Станислаза, евнух и еще две служанки «в пучину вод опущены́». В другой раз, когда в диване светлейших Хашим-оглы (Первое Опахало) пожаловался, что Осмин прельщает его речью бесовскою: у Аллаха-де скоро выпадет ресничка. Пашу обуял великий гнев. Он узнавал эти речи. Не Осмин ли когда-то убеждал его самого «вырвать ресничку у Аллаха»? Причина же была оскорбительно ясна…