Бельмонте плыл вниз по течению Тигра и, наконец, достигнув Басры, расстался с последним своим багдадом. Правда, одно сокровище при нем оставалось — но он о нем забыл. Позабудем и мы — покамест. Всякому сокровищу свое время… нет, нет, мы не о шпаге (с интонацией подавляемого раздражения, так отмахиваются от назойливой мухи). Да нет, о другом — совершенно бесценной вещи (хорошо, правильно, честь, олицетворяемая шпагой, тоже бесценна, а в общем — катитесь).
Идя по улице Аль-Махалия и уже выходя на Мирбад, он неожиданно поравнялся с девушкой. И была она подобна луне, красавица высокогрудая, из тех, что ходят походкою спешащего, не робея, и глядят на тебя глазами, от счастья полными слез, и так, покуда не выжмут из тебя последний дирхем. Она то исчезала, то появлялась в дверях дома. Бельмонте подстерег момент, когда наша луна в очередной раз спряталась за тучку, и стремглав перебежал через лунную дорожку — из опасения, что вконец обнищавшему, ему будет нечем откупиться от непрошеных услуг и еще чего доброго придется последовать за этими благовонными шальварами… (Наивность как привилегия безграничной платежеспособности. С иссякновением последней бедняга становится всеобщим посмешищем.)
Мирбад,[57] внезапно раскинувшаяся перед Бельмонте, заставила его остановиться.
«Констанция, где тебя искать, в какой стороне? Шагнув в эту лужу, приближусь ли я на шаг к тебе? Или на шаг от тебя отдалюсь? За спиной такой долгий путь, но чем ближе к цели, тем недоступней она. Знать бы, что ты сейчас делаешь и где…»
Всё уловки ревнивого сердца. В такой час девушка может только спать. А коли нет, коли она делает что-то другое вместо сна, то ясно же что. И тогда неважно где. Волосатая нога. Но мне все равно надо знать где, где она, а раз так, то значит спит, спит моя святая.
«Ах, — думал Бельмонте, — сколько раз я мог умереть. Эка важность, если одна из моих смертей на сей раз не даст осечки».
Только он сжал на груди кулак, как ощутил в нем ладанку — и ладонью вспомнил: сова Минервы летает по ночам.
«Вот именно! Оттого и ночь еще, что Мирбад в западной части города. Это ли не пример разумного градостроительства? Богачи встают поздно. На востоке у бедняков уже давно рассвело. Недаром жить на западе кейф, — он мысленно пригубил этот напиток, горестная усмешка: — Здесь и ищи Алмазный свой дворец».
— Кефир-то чего брать было? — спросил у Бельмонте… а кто — неведомо. Незримый. Женским голосом. Бельмонте оглянулся — ни души.
— Я думал, у тебя слева молочное, — понуро отвечал мужской голос.
Бельмонте огляделся снова.
— Думал… Знаешь, кто еще думал? Держи теперь в зубах.
Испанская речь — где, в сердце Басры! Содержание разговора не в счет: совершенный бред. Между тем и в этой части города ночь несла утро. Небо начинало сереть, как щечки мулаток (тогда как у живущих на востоке Басры белоснежек они становятся пунцовыми от той же самой шутки).
Диалог продолжился:
— Ну вот, черт! Забыл из-за тебя…
— «Из-за меня…» И чего это ты забыл из-за меня?
— Прочесть молитву на дорогу.
— Зато кефир не забыл. Ну, говори по-быстрому, пока мы еще далеко не ушли.
— Во имя Аллаха милостивого, милосердного. Будь благословен Ты, простирающий руку над идущим, едущим верхом и в колеснице по дороге, в поле и в лесу.
— Хомейн.
— Да куда ты со своим «хомейн». Если б больше трех парансагов… А так — надо потупить очи и подумать о награде праведных.
— Да окстись ты, это когда ночью по нужде встают. Я помню, мулла тебе говорил: путь до ветру среди ночи — значит, надо сказать «усеян розами»…
— Правильно. Это другое. Потому что это «путь». Тогда «хомейн» подразумевают.
Тут щечки совсем посерели (и чем еще можно было эту ноченьку смутить?), и Бельмонте увидел…
Нет! Невозможно! Он весь превратился из слуха в зрение — чувство, как уже говорилось, самое ненадежное, хотя и снискавшее себе наибольшее доверие. Не будем из этого выводить морали, кроме той, что совет «не верить глазам своим» весьма здрав. Итак, Бельмонте, давно ничему не удивлявшийся, вроде бы разглядел на земле два арбуза или две дыни. Однако он почти мог поручиться: сии — человеческие головы.
Чудеса эфемерны и хрупки, а наша заинтересованность в них — личная заинтересованность — велика до безмерности. Бельмонте даже затаил дыхание — не то что поостерегся приблизиться.
Испаноязычные головы, лежавшие на площади Мирбад, словно посреди бахчевой плантации, не прекращали свой загадочный спор и в процессе его стали медленно воспарять — не иначе как их наполнял глупейший азот. Следом показались шеи, плечи, туловища. Стало ясно: там ступеньки. Такие могут вести на поверхность откуда угодно: из метро, из подземного перехода, из бомбоубежища — из общественного туалета, черт возьми!
— Привет мой вам, сеньоры! («От одной прекрасной дамы, чья краса над вами царит, я принес сюда посланье, им она одного из вас дарит») — вскричал Бельмонте, но его оперный испанский не произвел впечатления на соотечественников.
— Привет, привет, — буркнула женщина, не поворачивая головы. Она была задрапирована с головы до ног в темное, как матушка-игуменья, и только с ноготок лица, на шиитский лад, оставалось непокрытым. На мужчине тоже была местная одежда: черный уфияк с пожухлыми кистями и штаны в широких, как на бычьей шее, складках в шаге. Зубами он держал большой пластиковый тютюн, полный кефира. Обоим руки оттягивали судки, явно не вмещавшие всего, что навалила в них человеческая жадность.
— Боже, я помогу вам… Ваша ноша под стать Атланту, — церемонно: — Сеньора, сеньор…
— Тогда возьмите у него кефир, — сказала женщина, отдуваясь и принимая любезность как должное. Да и что ей оставалось. Бельмонте осторожно принял злополучную тюту из пасти ее мужа, который тут же заявил, что «своя ноша не тянет». Бельмонте протянул было другую руку к вавилонской башенке кастрюлек, но его оглушили криками:
— Вы с ума сошли! Это кебабы! Вы бы сейчас фетву нарушили! Вы не знаете, что правой стороне во всем предпочтение — если кто правой рукой несет молочное…
— Или даже повесил ослу на правый бок, — сказал мужчина.
— …то слева уже мясного держать нельзя. Левое всегда подчиняется правому, а мясо молоку не может подчиняться.
— И только когда разуваются, то сперва снимают левый чувяк, — сказал мужчина.
— Да, потому что этим тоже почитается правая сторона. Левая нога вперед обнажилась из почтения. Поэтому и вставать надо всегда с левой ноги.
Бельмонте растерялся. Хотя он и положил за правило ничему не удивляться, на сей раз он все же растерялся.
— Тогда я поменяю руку?
— Нельзя, — сказал мужчина — так многозначительно, словно читал наше «прим. к первой части № 202».
— Но он может, если хочет, взять в левую руку пилав с курагой и изюмом.
— Может. Фрукты молоку подчиняются. Растительное всегда подчиняется животному. Рис тоже подчиняется молоку, — и мужчина просветил Бельмонте на этот счет: — Дело в том, что животное, корова, скажем, может сжевать растение, а растению корову не съесть, — он засмеялся.
Фруктовым пилавом у женщины был наложен полный подгузник — такой род торбы, крепившийся сзади, у основания спины. Видно, она испытала сильное облегчение, когда Бельмонте снял его, теплый еще, и понес, намотав на руку ремешок — на левую руку, в чем поспешил удостовериться мужчина.
— Вы новичок? Когда вы прибыли в Басру?
Бельмонте сказал, что, может быть, час назад. Тогда оба, и мужчина и женщина, выразили свой восторг: им повстречался человек, ну прямо вот только что сошедший с трапа корабля, это ж надо же. Теперь они просто считали своим долгом, кажется, приятнейшим долгом, дать ему 613 полезных советов, слушая которые Бельмонте трудно было, конечно, отмести мысль о дурдоме. Говорившие то и дело сами себя перебивали: дескать, когда мы были христианами, очи наши застилала тьма, но сейчас, хвала Аллаху, нас в истинной вере наставляет один святой человек, мулла Наср эт-Дин…
— И он нам очень помог с устройством на новом месте, — сказала женщина. — Мы сами с Малаги, а вы, извиняюсь, откуда будете?
— Я родился в Толедо.
— Красивый город. А мы приехали сюда с малым. Ни языка, понимаете, ни работы. Но слава Богу…
— Аллаху, — уточнил мужчина. — Мы в Испании были крещены не потому, что все наши крестились. Мы искали. Моя жена, знаете, какая была ноцрия? Ой-е-ей!
— Ну, чего сейчас-то вспоминать. Это большое счастье, что мы здесь хороших людей встретили и они нам все объяснили, — и в ее понимании та же роль отводилась им по отношению к Бельмонте. — Сейчас много прибывает, и с Андалузии, и вот как вы, из Кастилии. Ничего, всем места хватит. Главное — это жить на родине, в мусульманской вере детей растить. Вы без семьи? — Бельмонте покачал головой. — Ничего, подыщут вам невесту. Они у нас такие красавицы, каких в мире нет. Одна только взглянет — как молнией ударит, другая — полная луна, третья — так это просто с неба звездочка упала, у четвертой со рта сотовый мед капает. Будете хорошо зарабатывать — на всех четырех и женитесь.
Они пришли.
— Нет уж, мы вас никуда не отпустим, эту пятницу вы у нас. Аллах благословляет сад цветами, а дом гостями.
«Констанция, как кто ты — как нереида с паутинкой пепельно-русых волос на глазах от прибрежного ветра? Ты касаешься кромки влажного с ночи песка своей узкой стопою владычицы. Я никогда не видел тебя, но за европейскую музыку твоего взгляда, не колеблясь, отдам жизнь. „Любимая!“ — змеиный извив стана в этом, земное счастье обладания. Слишком земное. „Возлюбленная!“ — как хрупко… Констанция, любимая и возлюбленная, услышь своего Бельмонте!»
Это уже была почти ария.
(О, как горько, о, как пылко сердце в грудь мою стучит,
Но слеза того свиданья за разлуку наградит.)
«Но какой мостик, — размышлял понтифик св. Констанции, — связывает мою святую, или небесную Констанцию Вебер, рожденную из света Моцартова дня, и эту убогую чету? Что они — те же дон Бартоло с Марцелиной, только в контексте вонючей Басры? Тысячу раз прав сказавший, что человек это способ превращения горшков с мясом в горшки с нечистотами. Вот наглядная иллюстрация».