— Янычар…
— Вот-вот, взорам этих янычар в красных шляпках, прости их Господи, предстает басорский паша Селим — in gloriola, при всех регалиях, в бороде виден каждый волосок. Ну, чистый Гольдштейн.
— Гольбейн. Я его не люблю.
— Кто ж их любит. Ну, как план?
— Прост, как все гениальное.
— Моя Блодиночка опишет пашу во всех подробностях.
— Максимум, это доставит удовольствие ей самой. Портрет, представленный себе по описанию, заведомо лишен сходства с оригиналом.
— Гм… «Он был лет тридцати с фигурой дамы, принадлежавшей кисти Иорданса, и головой Черкасова младого…»
— После чего ты видишь Рубенсова Вакха с физиономией Александра Невского. А на кого похож этот Александр Невский? «На диктора немецкого телевидения Петера Фасса», — скажет один. «Пожалуй, — согласится другой, — чем-то. Но прежде всего это вылитая кариатида в подъезде дома номер шесть по Кузнечному переулку».
(А у сказанной кариатиды с Петером Фассом, диктором немецкого телевидения, ровным счетом нет ничего общего, «двойники близнецов между собой отнюдь не близнецы». И еще: любое подмеченное сходство прежде всего говорит о подметившем его и только потом уже о явлениях, на которые оно распространяется. Мы предлагаем читателю в порядке самопознания хорошенько вглядеться в рокуэллкентовского «Ахава». Некто Минченков вспоминает, как за спиной передвижника Тютькина, работавшего на пленэре, долго стояла баба. «Ну что, нравится?» — спросил Тютькин у бабы. «Красиво, барин. Это, чай, Богородица будет?» В этом месте книги нам также повстречался автор романа «Отчаяние», отличного по силе и ловкости зеркального письма. Интересно бы знать, прочел ли он уже?.. Молодой сноб посмотрел на нас, но не произнес ничего. Под пиджаком у него был спортивный свэтер с оранжево-черной каймой по вырезу, убыль волос по бокам лба преувеличивала его размеры, крупный нос был, что называется, с костью, неприятно блестели серовато-желтые зубы из-под слегка приподнятой губы, глаза смотрели умно и равнодушно, — кажется, он учился в Оксфорде и гордился своим псевдобританским пошибом. Он уже был автором двух романов, отличных по силе и ловкости зеркального письма… это, вроде бы, уже говорилось.)
— Тот, кого я нарисую, будет Селим-пашой, потому что каждый увидит в нем Селим-пашу. До сих пор его изображений не существовало. Значит, довольно нарисовать бородатого мавра, верхом, в лучах восходящего солнца — и счастье узнавания обеспечено по минимальной цене. Так фигурка с титьками, нацарапанная на скале, показалась бы Адаму изображением Евы.
— Тогда дело за мелками, — сказал Педрильо.
— Тогда дело за мелками, — повторил Бельмонте. — Стоп! Я знаю, где их взять. На рынке наискосок от моей лавки был магазин «Графос».
— Наискосок от вашей лавки? Что вы такое говорите, хозяин?
— Это была всего лишь щель — узенькая щелка, куда, как жетон, кидаешь жизнь. Меньшее может вмещать в себя большее при условии, что речь о добром и злом. То есть Добро и Зло вне пропорций: джинн умещается в бутылке, а брильянт, за который рубились головы, закатывается между половицами в рыбачьей хижине. Поверь, без благодати творчества жизнь проживаешь в мгновение ока.
— Раз так, то нам с вашей милостью угрожает пытка вечностью.
— Лишь покуда топор в руках палача описывает траекторию.
— Вы, сударь, недооцениваете квалификацию местных судей, если полагаете, что в случае неуспеха нас ожидает столь неквалифицированная казнь. В странах благодатного полумесяца искусство палача стоит вровень с искусством повара. Например, нас могут…
— Педрильо, ты славный малый. Не хочешь свою гениальную фантазию направить по другому руслу: как мне увидеть Констанцию?
— Хозяин, видит Бог — это невозможно. На тридцадь девятой ступеньке сидит джи-брил, человек-бритва. Моя фантазия каменеет при мысли о нем.
Рука Бельмонте невольно сжала рукоять шпаги.
— Знать где Констанция, быть рядом и не увидеться с ней! Это даже не бритвочкой, это — как тупым ножом по сердцу.
— Ваша милость, скоро вы навсегда соединитесь с доной Констанцией.
— Кажется, уж легче поверить в переселение душ.
— Ну, вы скажете… Отвага в помыслах, осмотрительность в делах, и будущее за нами. Вы берете на себя пашу и корабль, а я придумаю, как выпустить воздух из Осмина… А что если… этот баллон подогреть, и пускай себе летит на луну. Надо поговорить с Блондхен. Увидите, ловкие слуги бывают не только на сцене.
На этот раз с помощью коптского папируса он выбрался прямиком на берег — в полулиге от того места, где высадил его хозяин баглы. Проползти, правда, пришлось изрядное расстояние, сверяясь с планом при свете восковых спичек, которые дал ему Педрильо — он не все их израсходовал тогда в Париже, когда подымался по лестнице — помните? Мы еще засомневались, что по-русски они так называются («allumette-bourgie»). Но вообще Любимов — большой переводчик, надо быть неблагодарной свиньей, чтобы не признавать этого. Наши же сомнения — позерские сомнения, типичные для невежественного выскочки. Они до самоотвращения манерны и позорно неискренни. Честное знание, что бы там ни говорилось разными Сократами, в себе уверено и умножает радость.
Полнощной красотою блещет над Басрою луна — однако Бельмонте сейчас было не до бедного своего сердца. Есть города, которые тем краше, чем труднее их разглядеть. Обычно это города, в которые нет возврата. В Басру нам точно путь заказан. А сколько денечков мы гуляли там, друзья, с царем и царицей, слушая ее истории. Иногда отправлялись мы бродить по семидесяти улицам и необозримым площадям. Это было колониальное время. И Аден был тогда торжественным весельем объят, и Калькутта освещала огнями нарядные толпы на Корсо. Нынче не то, страшен паша. Только ночью, когда по зазубринам, представляющим собой очертания башен, шпилей, куполов, пробегает серебристая искра лунного света, — лишь тогда возвратившемуся изгнаннику может пригрезиться былая Басра.
О, где же вы, дни любви, сладкие сны, юные грезы весны?
Но если обожающий эклеры толстяк не прочь надкусить Париж, но если тайно мечтающий о штруделях педофил охотно бы всадил серовато-желтые зубы в Вену — то наш изгнанник поостережется провести языком по острому, словно вырезанному из жести, силуэту Басры, боясь порезаться до крови.
В порту, куда прокрался Бельмонте, щетинились мачты — странным напоминанием о животных, спящих стоя. Рыбачьи баглы, однопалубные турецкие траулеры, плечистые галеры, утыканные веслами, которые в трофейном фильме «Королевские пираты» будут ломаться, как спички, — перемешалось все. И каждая голова посылала в космос сигналы сновидений, будь то адмиральская, покоящаяся на батистовой наволочке, будь то косматая, что упала на узловатые руки в чугунных браслетах.
В это время в каюте одного парусника мелькнул свет и погас, точно поманил. Бельмонте приблизился. Это было ветхое суденышко, избороздившее Арабское море вдоль и поперек («Настоящим удостоверяю сказанное», — значилось на челе его капитана, который, оказывается, раскуривал свой кальян). Поздоровавшись и получив приглашение «подняться на борт», Бельмонте спрыгнул на палубу.
— Я испанский дворянин, — начал он, — морские разбойники похитили мою возлюбленную. Когда же, наконец, я напал на ее след, другие разбойники изловчились меня ободрать как липку. Но дома я несметно богат. Берешься ли ты без предоплаты — так, кажется, это будет по-арабски? — доставить меня и мою возлюбленную в землю, которую я укажу тебе?
Капитан, который звался, как и его корабль, — Ибрагим, только кивнул в ответ.
Бельмонте продолжал:
— Жди меня полулигой ниже по течению, сразу за поросшей тростником заводью.
— Внимаю и повинуюсь, господин.
— Начиная со следующей ночи.
— Да, мой господин.
Столь беспрекословная готовность смущала. Запахло изменой. Бельмонте пристально взглянул на моряка. В неверном свете жаровни из мрака выступало его лицо. Лоб, вдоль и поперек изборожденный суровыми моряцкими морщинами, нечитаемый взгляд, завитки бороды, облепившей угловатые скулы и худые щеки — все это внушало доверие: не горожанин, не рыночный торговец, одновременно услужливый и коварный, а труженик моря, укромно в уголке съедающий свою малую порцию радости. Так объяснил себе Бельмонте невозмутимую покладистость, с которой неожиданно столкнулся.
— Скажи, друг, ты на удивление сговорчив. Не спрашиваешь ни куда мы поплывем, ни сколько я тебе заплачу. Давно не выходил в море?
— Нет, господин, мы только день как из Джибути. Там, в порту, во время погрузки нищий дервиш приблизился ко мне и сказал: «Ибрагим, жди в Басре иноверца. Он захочет тебя нанять — соглашайся. Это будет молодой испанский идальго». Сказав так, дервиш исчез, как растаял в воздухе.
— Ответь, каков он был из себя — необычайно худой, почти прозрачный?
— Я его совсем не запомнил — лишь слышу голос, говорящий: «Ибрагим». Господин, мы вот только сгрузим товар клиенту, и корабль в твоем распоряжении.
— А кто ваш клиент?
— Магазин «Графос».
Неверный свет от кальяна по-прежнему подрагивал на лице старого моряка, одной рукой он держал мундштук, а другой мерно перебирал четки.
Торговое судно нередко носило имя своего владельца: «Хаттаб», «Ханна», «Свисо». Усатые, в чалмах, с серьгой в толстой мочке — они в то же время покачивались у причала, нежно потираясь бортами друг о дружку. Но уже корабли военно-морского флота назывались совсем иначе: «Задира», «Несокрушимый», «Буйный». Флотоводцы из числа правоверных разделяли взгляды Стерна на звездную связь между именем и субстанцией. Однажды соотечественники автора «Тристрама» снарядили в Залив ракетоносец «Invincible», и халиф срочно захотел себе такой же. Строили в Одессе, на горе всем буржуям, при этом лихо вывели по обеим сторонам носа огромными буквами: «Непобеждающий» — ну какие в Одессе могут быть переводчики? «Непобеждающий» стал флагманом иракского ВМФ, но к берегам туманного Альбиона его п