Суббота навсегда — страница 137 из 163

Лоб его собрался в морщины — они делались все глубже, все шире, как щели между досками, куда при желании пролезть может даже тот, у кого шестидесятый размер.


— Педрильо, ты! О, как хорошо… Но сперва пить, пить моей измученной душе.

Душа пила, а Блондхен придерживала ей затылок, как тяжело больной. Та пила медленно, часто и подолгу переводя дух. Уже казалось, все, кончила, ан нет — губы снова припадали к чаше. Много ли, мало ли она выпила… Но вот в изнеможении откинулась на спинку кресла.

— Боже, как я хотела пить…

— Пора одеваться, наряжаться — Бельмонте ждет. Ты знаешь, — обращаясь к Педрильо — что сейчас состоится сеанс, Бельмонте будет писать с нас портрет.

— Ага, все устроилось. Блондиночка, браво. Это была твоя идея — с портретом. И паша, значит, клюнул?

— Клюнул… Уже готов наряд, в котором душенька будет позировать.

— Позировать… — проговорила Констанция. Напиток подействовал благотворно. И как птичье пение по весне снова преображает рощу Купидона, как, будучи выпит, цвет граната преобразился в нежно-розовый лепесток щеки — так и художник наносит на белый ватман прозрачный слой акварели. — Бельмонте… какое счастье, что он художник! Но он никогда меня не видел. Педрильо, он скажет мне, какие я должна принимать позы?

— Конечно, ваша милость, конечно, скажет он — не паша же.

— Паша! Паша потребовал от меня… Нет, не могу. Скажи ему, Блондхен.

— Что я, попугай, повторять всякую ересь? Я знаю одно: Бельмонте вас спасет.

— И не поздней, чем нынешней ночью, — добавил Педрильо.

— Но это ночь полнолунья. Лунный свет зальет сад, наши крадущиеся фигуры будут видны, как днем.

— Лунный свет… Лунный свет… — Педрильо как бы очнулся: — Ваша милость, я еще не видел сеньора Бельмонте.

— И я.

— Сеньора изволит шутить. Я не видел хозяина со вчерашнего дня. Надеюсь, ему посчастливилось нанять судно. План бегства всецело его, он — генералиссимус побега.

— Зато я — душа побега. Блондхен, верно ведь?

— Так же, как и то, что звезды смотрят вниз, моя горлица.

— Сударыни, для веселья оснований нет, а разве что для надежды, которая лишь согревает душу, но не веселит. Дона Констанция, я прошу вашу милость выслушать меня — чтоб не вышло, как на Наксосе.

Констанция ладонями закрыла лицо: ее вина, ее позор.

Блондхен оцарапала Педрильо взглядом: как смел он укорять ее птичку! Бедняжка ошиблась кораблем… Но Педрильо был неуязвим для взглядов.

— Мы с шевалье расстались на том, что он ищет судно, а главное — ему надо было привлечь внимание паши к своему искусству, соединить проводки спроса и предложения. Значит, удалось. Так что, Блондхен… ну не время показывать характер… Приготовьтесь в любой момент по моему сигналу сойти в Галерею Двенадцати Дев. В слоне нас будет ждать шевалье, это место, где мы с ним всегда встречаемся.

— Ничего не скажешь, укромное местечко. Там еще нет случайно вывески «Пейте соков натуральных»?

— Чем укромней, тем опасней. И потом этот слон — вовсе не слон.

— А что же?

— Увидишь.

— Ах! — вырвалось у обеих женщин.

— Проблема в том, как пройти мимо Джибрила, — сказала Блондхен.

— Никс проблема. У этой проблемы есть много решений.

— Но у нас нет времени их обсудить. Душенька, голубка моя — наряжаться! Осмин не ждет. (Вариант: Осмин ждет.)

— Уже лечу… Боже, Боже, я буду, может быть, через четверть часа позировать Бельмонте. Мне страшно, Блондхен, я ужасно волнуюсь. Как это будет? Я войду. Художник стоит за мольбертом. Наши взгляды встретятся…

Они скрылись за ширмами. Одна из створок, не иначе как в назидание ханум, являла собой картину адских мук с горящей каретой посередине. Сюжет довольно распространенный: недостойную ханум по приказу царя сжигают в фаэтоне, который тут же низвергается в ад, где уж ему не дадут погаснуть. В изображении страданий, претерпеваемых грешницей, резчик-перс был досконален, как четвертая сура. Заметим, трудно представить себе женскую половину сераля без того, чтобы на вазе, на ширме, на ковре хотя бы раз не встретилась горящая карета. Гарем без нее — то же, что районная библиотека без Пушкина на стене.

— Блондиночка, ты сердишься, потому что ты не права. Повстречались джи-брил и джи-ай — кто остался на трубе? Ю андерстенд? Но, на всякий случай, если почему-то не оказалось трубы — здесь веревочная лестница. Как видишь, Педринхен тоже —

Время даром не теряла,

А все шила да все тка́ла.

Поставив «Медведя» на пол, он достал из широких женских штанин нечто, с виду напоминавшее ком несвежего белья.

— Куда положить?

— Под подстилку на кресле, — донеслось из-за ширм, где ни на миг не прекращалась какая-то возня. Седалище кресел, специально «для златозады», покрывала кашемировая ткань, по краям скатанная на манер валика; это напоминало стул Мендосы — «декольте Мендосы», если кто помнит, а помнить имеет смысл все: скоро понадобится.

— Сигналом послужит серенада, я исполню ее дискантом так, что комар носа не подточит.[93]

— Мы готовы. Ну как? — И Блондхен отодвинула ширму.

Констанция во всех нарядах выглядела ослепительно, но тут было другое. Педрильо вздрогнул, все в нем похолодело. Ребенком в Толедо… Он готов поклясться, что это она же. Тот же взгляд, так же одета, на ногах такие же красные башмачки — все такое же, вплоть до поблескивающего крестика на груди. Мы помним «Вертиго» Хичкока (в немецком прокате «Aus dem Reich der Toten»), где под лейтмотив «Reich’а» — хабанеру — благодаря ловко подобранной одежде, совершается чудо воскрешения. Как и нас, как и Джеймса Стюарта, Педрильо охватывает дрожь. Он проводит по лицу рукой, словно прогоняя наваждение.

— То-то же, — говорит Блондхен.

— Добрый Педрильо, нехорошо смеяться надо мною. Я пожалуюсь на тебя твоему господину, когда познакомлюсь с ним.

— Ваша милость, заклинаю: верьте свято в то, что Бельмонте вызволит вас отсюда. Что бы ни произошло, верьте. Я заклинаю вас теми ошибками, которые неизбежны в жизни каждого.

— Я больше не ошибусь кораблем никогда, — прошептала Констанция, потупив взор и с благодарностью проведя рукой по руке Педрильо под исфаганской кисеей.

Они вышли: Педрина, долговязая, большеногая, с бидоном за плечами, miss Blond — вся из себя файф-о-клок, и Констанция — в платье толедской трактирщицы. Завидев ее, Джибрил пал на лицо.

Лестница сверкала. Свита из евнухов, различавшихся между собой способом оскопления, последовала примеру Джибрила. На сей раз носилки были открытые — только чтоб перенестись на другую половину сераля. До зеркальности отполированное черное дерево курьезнейшим образом не отражало лица гиляра, оставляя пустым промежуток между желтой бекешей и переливчато-изумрудным брюшком тюрбана. Констанция попутно отметила это, разглядывая себя в дверце, которую почтительно открыл пред нею этот евнух. Осмин же сказал:

— Я вижу на твоем лице признаки волнения, о повелительница повелевающих.

— Я не умею таиться и скрывать свои чувства.

— Это приходит быстро. Первый опыт, совестливая ханум, не заставит себя долго ждать. Скоро ты увидишь Бельмонте — так зовут художника, которому паша доверил отразить неотразимое. Ты задрожала. По-моему, тебе не терпится увидеть испанского кабальеро.

— С чего вы взяли?

— Трепещешь… От глаз Осмина ничего не может укрыться. Про мужчин и про женщин я знаю все. Этот Бельмонте, скажу я, заслуживает, чтобы его так звали. Он и впрямь как горный водопад, над которым с утра до вечера висит радуга. Того же мнения держится и паша. Ну, па-а-шел… А вам, — это относилось к Педрине и Блондхен, — кусаться недолго осталось. Нынешней ночью владыка правоверных осчастливит ханум, и как знать, не пойдут ли за нею все ханум в ход? Вот тогда-то я вас, блох… к-х-х! — Ногтем большого пальца Осмин провел себе поперек горла.

«Колеса тоже не стоят, колеса», — пели евнухи, удаляясь.

Констанция была в состоянии предобморочном: оставались считанные минуты до ее встречи с Бельмонте. Увидеть Неаполь и умереть. Ни всевидящий Осмин, ни паша — ничто на свете ее больше не волновало. Умереть в Неаполе. Под пятую симфонию Малера.

— Налей мне тоже, что ли, — сказала Блондхен.

Педрильо достал кожаный кружок, с мрачным видом встряхнул, и получилась кружка.

— Отведай моего простого винца, девушка… Стоп! Стопочки! Я, кажется, что-то придумал. Стопочки граненые упали… Блондхен, жизнь наша еще не кончилась.

— Ну же?


Павильон Ручных Павлинов, по которому действительно бродило несколько титульных птиц[94] — вдруг распускавших стоокий веер, — стоял посреди Пальмового сада, там же, где и гидравлические часы Хуанелло, впоследствии перекочевавшие на виллу Андрона. Сам павильон имел форму восьмигранника, но арабская вязь, мавританская колоннада и ковры на ступенях никак не позволяли спутать его с баптистерием. (Вообще, единственная лестница во всем серале оставалась не устланной ничем и сияла своей белизной, символизируя чистоту ханум, — это те самые тридцать восемь или тридцать девять ступеней, по которым давеча ступали красные башмачки на танкетке.) Внутри один из углов был отгорожен огромным, высотой с Берлинскую стену, зеркалом. Селим на троне раздвоился в глазах Констанции, раздвоилась и она сама, и евнухов вокруг сделалось сразу вдвое больше, и слепой певец, аккомпанировавший себе на исрафиле, обрел двойника. Но песнь!.. Будучи одна на двоих, она предостерегала от обмана — оптического.

And the angel Israfel, whose heart-strings are a lute,

And who has the sweetest voice of all God’s creatures, —

певший — в прошлом известный тенор, с потерей зрения принявший ислам.

Паша ожидал увидеть Констансику в обществе мисс Шутницы, на кот