Мораль: в землю, которую Я тебе укажу, тебя зароют.
Констанция Селима. Бегство на гору Нево
Назвать так главу как раз и означает «свести Елену, Геракла, других демонов с носителями библейских имен».[104] Что ж, об авторе этой книги когда-нибудь скажут: «Временами он сам себе был тошнотворен».
Расколдуем все лица, кроме Осмина: кто заколдовал себя сам — пускай сам и расколдовывается.
Фигуры ожили.
— Во имя неба, Педрильо! Что стряслось?
— Великий Лунарий…
— Что, тебе не удалось его накачать?
— Да нет, давно уж взлетел. Другое… Сейчас отдышусь… Ужасная вещь… Они обрядили карлика художником, и пока вы трудились за стенкой, он изображал Бельмонте. Даже имя отгадали, дьяволы. Боюсь, дона Констанция потеряла рассудок.
Бельмонте отшатнулся и медленно приложил руку ко лбу — и так застыл; каменная глыба, которую осажденные сталкивают вниз, застывает на мгновение перед тем, как рухнуть на головы врагов.
— Бессмертный Логос! Клянусь безднами моей души, я убью пашу, я убью их всех, я разрушу их Басру. Пускай погибнет мир. Педрильо! Он все равно погиб, если Констанцию не удастся спасти… Бельмонт, мой цветущий прообраз! Я швыряю свою жизнь к твоему подножию. Я отменяю тебя.
— Хозяин, мы можем еще бежать вдвоем, втроем с Блондхен… ох, что я говорю! Где гитара, я спрятал ее в груде фруктов, — начинает разбрасывать грейпфруты, апельсины, гранаты, виноград. Находит, проверяет строй. Это пятиструнная каталонская гитарола с укороченным грифом и роскошно инкрустированными обечайками, под нее испанка танцует фламенко, а смерть все выходит и входит и никак не уйдет из таверны. — Будет жаль, мое сокровище, ломать тебя о чью-то голову, — провидчески изрек Педрильо. — Я спою серенаду, это условный знак, а там посмотрим.
Крадущиеся по залитому луною саду, они выглядели, как сомовские призраки: один в треуголке, альмавиве, при шпаге, другой — одетый дамой, в фижмах, в парике. Прижавшись к стене под узким стрельчатым окошком, Педрильо берет несколько аккордов и, отыскав нужный лад, начинает серенаду:
У сарацин жила в плену
Красотка взаперти.
Краше девицы не найду…
Плачет и днем и ввечеру,
Но некому спасти.
Из неизвестных из сторон
Приехал удалец.
Пленницы слышит жалкий стон.
«Ну, не горюй, — ей молвит он, —
Твоей беде конец».
— Погромче, ты слишком тихо поешь, — дергает его за рукав Бельмонте. — Дай лучше мне.
— Нельзя, вы не умеете петь дискантом, а на ваш тенор сбежится весь гарем. Вас разберут по членам, и отнюдь не ручищи евнухов — им не достанется.
В темную ночь к тебе приду,
Открою лишь только дверь,
Я за стеной тебя найду,
В самую полночь уведу,
Моим словам поверь.
Сказано, сделано, пока
Часы двенадцать бьют,
Деву берет его рука…
Наутро горница пуста,
Красотки не найдут.
— Стой, — прошептал Бельмонте. — Смотри.
Педрильо и сам видел: окно растворилось, и в нем мелькнуло женское лицо. Вот из окна что-то выпало. Ах! Веревочная лестница. Бельмонте придержал ее раскачивающийся конец. Снова женщина в окне, но уже — не лицо. Только до чего же оно узкое, это окно! Легче верблюду было попасть в рай, чем красавицам Востока с их пышными формами протиснуться в него. Однако девушке с Запада это удалось.[105] Сперва показались ножки, затем оборочки, а затем и все остальное, включая премиленькую головку.
— Блондхен…
Когда Блондхен спустилась, Педрильо встретил ее словами:
— Ты уже слышала? Что́ она?
Блондхен не отвечала, она смотрела на Бельмонте. Педрильо поспешил представить их друг другу.
— Кавалер Бельмонте, мисс Блонд.
— Здравствуйте, — сказала Блондхен, протягивая руку. — Я много слышала о вас.
Бельмонте молча пожал протянутую руку.
— Я не знаю, что произошло, — продолжала она, — но мне, по-видимому, больше нечего делать в этом мире. Моя госпожа, дона Констанция, отказывается открыть мне дверь и подозревает в предательстве ту, которая с радостью примет за нее все мучения и давно бы умерла, если б не была ее телом, — голос ее звучал ровно, спокойно, но это был уже не ее голос. — Мы все, полагает моя госпожа, страшные демоны и надеваем человеческую личину только в тот миг, когда она на нас смотрит. Она лишилась рассудка.
— Ну что я вам сказал?
Бельмонте даже не взглянул на Педрильо, он стоял как молнией пораженный.
— Послушай, Блондхен, может, все еще поправимо…
— Что поправимо, что поправимо! — Блондхен закрыла лицо ладонями и горько заплакала. — О чем ты говоришь… — ее душили рыдания, — когда она предпочитает нам пашу.
И снова сверкнула молния — то Бельмонте выхватил шпагу.
— Ваша милость, — испугался Педрильо, — но мы-то не будем терять рассудок.
— Это все ты, Педро. Это ты в темноте ее путал демонами.
— Я!?
— Да, ты. Тогда на корабле.[106]
— Блондик, миленький, ты же не знаешь ничего. Это оттого, что они обманули ее: настоящего художника спрятали позади зеркала, а ей показали отвратительного уродца, гнома, который стоял за мольбертом.
— Я понял… теперь я все понял… Проклятье! — Бельмонте вспомнил нежную руку, ожерельем обвившую шею паши,[107] и его собственная рука, державшая шпагу, побелела — с такой силой сжала ее.
Педрильо заметил это.
— Хозяин, вам все равно не удастся выдавить ни капли соку из этой штуки.
А Блондхен тем временем уже карабкалась по веревочной лестнице, унося с собой ошеломительную новость. Вот и дверь, возле которой так часто стояло блюдце с молоком или тарелочка мюслей. Откинув волосы, Блондхен приложила к ней ухо. Тихо. В эту тишину мучительно вслушивались по обе стороны двери. Когда Блондхен представляла себе, как там, вся трепещущая, сжавшаяся в комок Констанция — верно, забаррикадировавшаяся — смотрит в невыразимом ужасе на дверь, и этот ужас внушает ей она, Блондхен… о, тогда миллион крючьев разрывал ее сердце, и выдержать, пережить это было выше всяких сил. Она вздохнула и словно надела на голос маску:
— Душа моя, все разъяснилось. Оказывается, злодеи все подстроили. Мерзкого карлика они выдали за Бельмонте, а настоящего Бельмонте скрыли за зеркалами. Вы слышите меня?
Она, конечно же, слышала. И, конечно же, не верила ни одному слову.
— Педро только что узнал об этом от самого Осмина. Все готово для побега. Бельмонте здесь, он ждет.
Но из-за двери не доносилось ни звука. Зато снаружи снова раздалось пение. Педрильо, исчерпав свой репертуар, принялся за чужой.
— Послушайте… Слышите? Чу!..
Резкий женский голос пел:
Скоро восток золотою
Ярко заблещет зарею,
Что же, друг нежный, с тобою,
Вся ты окована сном?
Прочь отгони сна мечтанье,
Выйди ко мне на свиданье,
Полон тоской ожиданья,
Ах, здесь стою я под окном.
Но напрасно Педрильо соперничал с Имой Сумак. И напрасно Бельмонте, не отрываясь, глядел наверх, на стрельчатое окошко, держа в свободной руке конец веревочной лестницы.
— Ну, пой же дальше.
— Хозяин, из серенад я знаю еще только серенаду Мефистофеля — это не то, что нам надо. Это может лишь укрепить дону Констанцию в ее подозрениях.
А наверху, стоя на коленях и в отчаянии сцепив пальцы, Блондхен шептала под дверью — с глазами полными слез, так увещевают больное безумное дитя:
— Ну что же вы молчите, душа моя, мадонна сердца моего. Вслушайтесь…
— Фальшиво поют сирены, — донеслось из-за двери.
— Какие сирены? Здесь ваша Блондхен, внизу ваш Бельмонте, прекрасный, как цветущая гора. С ним верный Педрильо.
Снова молчание.
— Это была подлость, коварная подлость — так обмануть вас. Мы должны бежать или все пропало. Вы слышите меня?
Конечно, слышит.
— Скоро полночь.
— Вот и хорошо.
— В полночь придет Селим.
— И пускай. Лучше Селим, чем… — она запнулась, — чем вы.
— Смотри…
Педрильо и сам видел. В окне снова показались последовательно: пара ножек, оборки — и так далее.
— Блондхен, — сказал разочарованно Бельмонте.
— Может, она не одна…
Но Блондхен возвращалась одна.
— Нет, не верит. И как я только не умоляла, и каких не давала клятв…
— Уж полночь близится, вот-вот паша будет здесь, — проговорил, а лучше сказать, простонал Бельмонте.
— И тогда нам всем крышка.
— Ты только о своей шкуре и думаешь, жалкий трус, — возмутилась Блондхен.
— Блондиночка, храбрый слуга — что храбрый заяц. Лучше быть заурядным трусом, чем экстраординарным посмешищем. Уж нет, на битву, на сраженье трусу трусить суждено. К тому же только на нашем фоне господская отвага дышит полной грудью.
— Слушайте, слушайте, — сказал Бельмонте. — Лишь один человек в силах прогнать это ужасное наваждение: я сам. Я отправлюсь к бедной Констанции — мисс Блонд, вы меня проводите? Вы уже как акробат стали.
— Да, могу в цирке выступать.
— А мне что же, одному здесь оставаться? — спросил Педрильо.
— Сейчас лучше держаться всем вместе, — сказал Бельмонте. — Только сними свой дурацкий кринолин. Это окошко на него не рассчитано. И погоди, по очереди, ты же не на мачту лезешь. Оборваться может, — Педрильо, оставшийся в кружевных дамских панталончиках, начал было карабкаться следом за Блондхен. — Вот теперь полезай.
Последним взобрался Бельмонте и втянул за собою лестницу.
— Это здесь, — Блондхен указала на запертую дверь.
Бельмонте подошел на цыпочках и прислушался. Потом произнес — голосом, проникающим в самое сердце: