— «Волшебная флейта»… «Дон Жуан»… «Похищение из сераля», пожалуйста.
Передо мной новое петерсовское издание. Народное предприятие, Лейпциг.
— А музгизовского или Юргенсона нет?
— Нет. «Свадьба Фигаро» — есть.
— Хм, «Похищение из сераля» никогда что ли не выходило по-русски? А как же: «Скорбный рок, ты мне назначен…»
Муза разводит руками:
— Только вот это, — и показывает на бледно-салатовую обложку в зеленой рамке: издательство Петерса, народное предприятие, Лейпциг.
Все же как-то странно. Прежде чем отправиться в консерваторию и попытать счастья в тамошней библиотеке, я прошу показать мне учебник по музлитературе. Я точно помню: там были нотные примеры со словами. Муза приносит мне «Историю западноевропейской музыки» Друскина.
— Ну да! Глядите… — и тут мы оба видим, что под нотною цитатой отнюдь не типографский шрифт, а воспроизведены написанные от руки буковки. Значит, русский перевод существовал, но не был напечатан. Это уже становилось интересным.
В этом городе я покамест не насчитывал ста друзей, рекомендованных народной мудростью взамен сторублевки — когда еще умные люди предвидели инфляцию! Тем не менее сколько-то друзей, готовых помочь делом или советом, у меня появилось — к чему, признаться, я относился с большим волнением: я заново учился ходить. Мне дали телефон библиотеки Театрального музея, где надо было спросить некоего Павлика (сразу представилась цветочная клумба с посеребренным пионером в центре). Но Павлик уехал в отпуск (в Артек?), а Хиля Шатоевна, к которой меня переадресовали, посоветовала обратиться в библиотеку Мариинского театра. Может быть, и даже, кажется, точно там это есть.
Поначалу у меня не было твердой уверенности, что русский перевод либретто мне необходим. Собственно, зачем? Потом решил: ладно, пролистну. На Музу заодно погляжу. Но судьба вдруг так заартачилась, что я воспринял это как вызов. Ах так… Я легко убедил себя в том, что русский перевод мне нужен до зарезу, отсутствие же его в Театральном музее и подавно утвердило меня в этой мысли. По моим представлениям (простите чужаку возможное заблуждение), если Театральный музей — это убежище для всякого рода приличной публики, то Мариинский театр — хищник союзного значения, имевший выход на секретарей всех рангов: «Kirov-Ballett». Он и на площади-то не стоял, а дрейфовал. Линкор с круглой башней.
Служебный вход. Снова Крюков канал, — здравствуй. (Бенуа писал, что, отражаясь в летние сумерки в водах канала, силуэт театра положительно напоминал ему античное сооружение.) На вахте, вместо обычной тети Клавы, сидел недоброго вида молодец. У меня при себе было жульническое удостоверение — электронная пластиковая карточка с моей физиономией, открывавшая мне в России многие двери, в Ганновере же только одну-единственную — раздвижную, стеклянную, в театре.
Сидевший на проходной, однако, не годился на роль жертвы новоявленного Остапа Бендера. Не те времена, не те нравы, не то учреждение — да и не тот Остап. На стене висит телефон, по которому мне следует набрать… протягивает бумажку с номером, все культурненько.
Набираю.
Женскому голосу в трубке я отрекомендовался: дескать из Западной Германии, из Нижней Саксонии, из темного леса — камер-музикер такой-то. За исключением Kammermusiker, я проговорил все на чистейшем русском, хотя так артикулировал каждый звук, словно считал иностранные деньги.
Как выяснилось, голос в трубке принадлежал секретарше того самого лица, чья должность по-немецки обозначалась аббревиатурой GMD — допускаю, что здешний генерал-музик-директор обладал полномочиями, о которых его немецкий коллега, наверное, и мечтать не смел. Впрочем, азиатское всевластие бывает обманчиво. Да и не мне судить: всю жизнь я держался подальше от начальства. Или, наоборот, оно — от меня. Мы друг в дружке плохо разбираемся.
Секретарша самолично явилась на КПП. Любопытство? Должностное рвение? С иностранцами все еще церемонились — на всякий случай?
— Маэстро, — сказала она (так и сказала: «маэстро», никаких имен-отчеств), — очень занят, с ним нельзя сейчас связаться.
Это был секретарский кадр эпохи «большого стиля» — если пользоваться постсоветской терминологией — эпохи, озвученной Дунаевским, в своем дудинско-улановском прошлом, бесспорно, красавица, и сегодня вся из себя приталенная, в чересчур светлом для своего возраста костюме, как бы умыкавшая этим нашу мысль в светлое прошлое. В ее устах «маэстро» отдавало скорее довоенной кинокомедией, чем новейшими веяньями.
Я удивился, узнав, что это решает Ге — ев.
— Маэстро решает все.
Как в булгаковских театральных романах аналогичные персонажи озарены солнцем драматического искусства и в преломленном виде этот свет несут дальше, так и она отсвечивала театром оперы и балета.
— По данному вопросу я смогу поговорить с маэстро после шести часов вечера.
Я поблагодарил, наврав, что через три дня улетаю, и в 18.30 уже звонил к ней. Не знаю, работала ли она в ночную смену — или только в дневную и вечернюю. Я звонил из телефонной будки с выбитыми стеклами. Мои глаза услаждала живая открытка с видом Петербурга — но незастекленный, своим шумом он меня заглушал. На том конце провода небось тоже было слышно, как только что мимо меня по развороченной мостовой пронесся вприпрыжку уазик.
— Нет, маэстро еще не приехал. Позвоните завтра.
Но и на другой день их ГМД не оставил на мой счет никаких распоряжений — скорее всего, по той причине, что вряд ли прознал о моем существовании. И тогда душевная женщина (бывают такие души в русских селеньях, до которых надо копаться-копаться и докопаешься) взялась быть моей доброй феей. Один из последующих звонков сулил удачу: директор библиотеки уже в курсе — Тататкина, Татата Татаевна, номер телефона…
— Но, — продолжает трубка, — вам можно только ознакомиться, выписки делать не разрешается.
От неожиданности на какое-то время я теряю дар речи.
— Вы меня слышите?
— Да-да, конечно, большое спасибо.
Вот тебе и добрая фея… Очевидно, это единственное, что она могла — без ведома своего Воланда.
Звоню к Тататкиной. Завтра в двенадцать. Знаю ли я адрес — это на Зодчего Росси.
Мне уже мысленно виделся экзамен, экзаменатор следит за любым твоим движением. Не обладая гениальными способностями Соллертинского, я был бессилен унести в своей памяти текст. Пускай нужда в нем — не более чем игра; разве у меня не все игра, включая и эти сотни страниц? А попробуй скажи мне кто: «Жизнь или рукопись?» — я, не задумываясь, скомандую «пли!». Сколь убедителен казался мне увиденный когда-то летом в Рощине «Генерал Делла Ровере», сколь благороден по своей идее — как седины того актерствующего проходимца (Витторио де Сика), что покупает
Ценою жизни роль свою.
В полдень — можно сказать, как из пушки — я был на Зодчего Росси. Еще одна «площадь имени Культуры» — пл. им. Островского — но рангом уступает и Театральной, и Михайловской. В учреждении, куда я вошел, вахтершей служила тетя Клава.
— Вам куда?
— Мне в театральную библиотеку.
— Там еще никого нету.
Жду.
Минут через пятнадцать тетя Клава спрашивает:
— А чего вам сказали, что они будут сегодня?
— Я говорил по телефону с Тататкиной, Тататой Татаевной, она сказала мне прийти к двенадцати.
— С кем говорили? — переспрашивает тетя Клава.
— С Тататкиной.
Тетя Клава качает головой.
— Здесь такая не работает.
— Как не работает? Я с ней по телефону разговаривал. Она — директор библиотеки.
— Не знаю, нет здесь таких.
Ну, тетя Клава больно много знает.
Часы уже показывают полпервого. Вот идет служащая, волосы — крашеные вперемежку с седыми, лет никто не считал. Меня смерила взглядом.
— А это из библиотеки, — говорит тетя Клава. Про меня же — служащей: — Ему к вам.
— Здравствуйте. Вы ко мне?
Я встаю.
— Здравствуйте. Я к Татате Татаевне.
— У нас нет такой.
— Вот и я говорю, — встревает тетя Клава.
— Простите, но у меня личная договоренность с директором библиотеки госпожой Тататкиной. Дом два по Зодчего Росси…
Когда-то, когда я был в классе пятом, на Зодчего Росси снимался фильм. Два дня заднюю стену Александринского театра закрывал огромный белый круг. А года через полтора, посмотрев фильм «Человек идет за солнцем», я понял, что означала эта странная декорация.
У женщины в глазах что-то промелькнуло:
— Это не вы разыскивали «Похищение из сераля», русский перевод либретто?
— Я.
— Вы со мной разговаривали. Я — Хиля Шатоевна.
И вот я уже хиляю отсюда во двор того же дома, где, оказывается, размещена библиотека Мариинского театра. («А мы — библиотека Театрального музея».)
Тататкина, молодая особа приятной наружности, выслушивает мои извинения. Забавная путаница с библиотеками не вызывает у ней на лице ни тени улыбки — мимики вежливости здесь не знают.
— Вы предупреждены: записывать ничего нельзя. Сейчас вам дадут экземпляр.
Те, кто «дадут», стоят тут же — в обличии блондинки, несколько простоватой, по сравнению со своей госпожой, и чуть поприземистей ее. Констанция и Блондхен. Из шкафа выдвигается ящик, мне протягивается папка с потрепанной слепой машинописью.
«Записывать ничего нельзя…» В нагрудном кармане у меня звукозаписывающее устройство. Я все отрепетировал, проверил. Разве нельзя вполголоса декламировать то, что читаешь?
— Вы можете сидеть здесь, — говорит г-жа Т—ткина, отведя меня в укромный угол, отгороженный шкафами.
— Спасибо… а то так неудобно, что нельзя делать записи… — я пытаюсь косвенно выразить ей свою признательность.
— В Малом оперном, — говорит она тихо, — есть клавир, надписанный по-русски. — Но не рассказывайте (следует имя-отчество секретарши Воланда), что я вам это сказала.
Нет, я ничего не понимаю в этих людях.
Расположившись, где мне было велено, я положил перед собой ветхие листочки папиросной бумаги и начал читать: