Суббота навсегда — страница 39 из 163

— Ваша светлость… — склонился альгуасил да Сильва, описав руками в воздухе все положенные завитки.

Ее светлость глубоко присела — разумеется, это относилось не к альгуасилу. Реверанс относился к тому, кто в своем ришельевском кресле был распростерт, словно кукла, брошенная пресыщенным ребенком. Прошло несколько томительнейших минут, покуда великий толедан овладел собою. Он приподнялся с заметным усилием, опираясь на подлокотники, как на костыли.

— Сеньора супруга… кхм-кхм… удовольствием видеть вас обязаны мы… — как по пословице «Хуан кивает на Педро», кивнул коррехидор на альгуасила, — обязаны мы с доном Педро, я так полагаю, прозорливости вашего материнского сердца. Наша беседа с хустисией навряд ли оставила бы вас равнодушной.

С каждым словом к коррехидору возвращались силы, но какие! Они питались раздражением, источник коего — любая ее черточка, любой ее жест, с точностью повторявшиеся в сыне…

— Ми-ми-милейший ху-ху-устисия, — проговорила дона Мария, на что альгуасил произвел еще одно телодвижение, коему опять-таки сопутствовало изрядное количество завитушек, всевозможных крендельков. И невольно третьим в этой pâtisserie стал сам коррехидор.

— Что я слышу, сударыня! Ваш многолетний недуг оставил вас, и ваша речь течет плавно, словно воды Эрбо, откуда наш дорогой гость родом.

— К-к-ак, до-дон П-п-педро, ра-разве в-вы п-происходите не и-и-из А-а-а-андалузии?

— Я родился в Кордове, матушка разрешилась мной по пути на богомолье к Гвадалупской Богоматери. Но вообще-то мы, да Сильва, происходим из Каталонии.

— Сколько городов, хустисия — семь? — оспаривают честь считаться вашей родиной?

Пока альгуасил размышлял, это плохо или хорошо для него, дона Мария гордо сказала:

— К-к-кордова ни-никому н-н-не н-н-навяз-з-з-зывается — с-с-с-чи-чи-читайте, ш-ш-шесть.

— Скажи, какому чародею, моя сеньора, ты доверилась? С ваших уст, дорогая, так и слетают аароны — еще немного терпения, и златые венцы на предпасхальных состязаниях декламаторов вам обеспечены.

«И златые венцы…»

Альгуасилу показалось, что при слове «чародей» сеньора де Кеведо покачнулась. «Их дела», — подумал он. Злорадством он не отличался, но, скажите на милость, какой каблук не раздавит мухи, что в миллиметре от него беспомощно завертелась на крыше своих льдистых крылышек (перевернутым легковым авто, занесенным в гололедицу).

— «Ми-ми-милейший ху-ху-хустисия» у нас по важному делу. — Коррехидор остался стоять, чтобы только не предложить своей супруге — и матери своего сына — сесть.

То есть — в отличие от Ксеркса — к вошедшей царь так жезла и не простер. Кабы еще альгуасилу подобрать роль в той же исторической пьесе (это могла быть только роль Амана), и — человечество всерьез рисковало бы не выполнить возложенной на него миссии: пройдя свой путь без малого народа, оно кончило бы безотрадным апокалипсисом, таким, за которым не последует уже ничего.

— Сеньора Мария де Кеведо-и-Вильегас, — устрашающе-торжественно проговорил коррехидор, — в связи с убийством этой безобиднейшей букашки, этой непрозрачной стекляшки, этого Диогена из пробирки-с хустисия города Толедо считает своим долгом допросить вашего сына. Haben Sie heute schon Ihr Kind gelobt?

Дона Мария покачала головой. Коррехидор воспользовался серебряным колокольцем, которые в большом числе были разбросаны по комнате, дабы в нужный момент всегда оказаться под рукою. С быстротой молнии появился итальянец-лакей, сверкая лакированными, накрахмаленными и галунизированными частями туалета, с виду очень похожий на своего хозяина (свойство не только псов, но и слуг).

— Позвать сюда дона Эдмондо… Видите ли, мой милый, — продолжал коррехидор, обращаясь к хустисии, — мы с вами просим сеньору уроженку Кордовы предоставить в распоряжение альгуасила своего горячо любимого дитятю — это то же самое, как если б мой цирюльник предложил мне побриться.

От хустисии не укрылось, что при упоминании о «цирюльнике» ее светлости снова стало не по себе. «Их дела», — повторил он мысленно. Меж тем коррехидор участливо спросил:

— Вам нездоровится, сударыня? Только не говорите «нет». Я пришлю своего Figaro с дюжиной пиявок, чтобы он вам поставил их на пятки.

— Не-ет! — нечеловечьим голосом молвила дона Мария.

— Ну, как вам будет угодно.

В напряженном молчании было слышно дыхание троих: частое мелкое сопение коррехидора, широкое и плоское, как испанский кринолин — доны Марии и хрипло-тявкающее, действительно по-собачьи: гау! гау! — альгуасила.

— Парик мой у вас испортился, вон как шерсть из него лезет, — сказал коррехидор, словно речь шла о псе.

Смешно смотреть, как уроженки Кордовы пекутся о своих сыновьях. А еще говорят, это к счастью, когда дети с родителями схожи «крест на крест» (Эдмондо — вылитая мать).

«Но в таком случае, — продолжал размышлять коррехидор, — удел счастливых отцов — узнавать себя в дочерях, — вслед за древними он выводил родительскую любовь из радости узнавания. Увы, дочерей у него не было. — А ведь могла родиться… могла же!» — И он снова гнал от себя воспоминание о том дне…

— Й-й-й-я о-о-отправляюсь вз-з-з-глянуть, гд-д-де Э-э…

Не дожидаясь конца ее трели, коррехидор склонился в прощальном поклоне. К такому обхождению ей было не привыкать. Ответив реверансом на хамство, она направилась к двери.

— А не найдете его — пришлите ко мне этого гогочку Алонсо!

Алонсо состоял при коррехидоре чем-то вроде письмоводителя; впрочем, его светлость не обременял работою «Сироту С Севера» («Эсэсэс», под такой аббревиатурой он значился — где положено). Довольно того, что Лостадос был превосходным информантом. Да и север есть север.

Не успела сеньора удалиться, как коррехидор опять призвал к себе лакея серебряным колокольцем:

— Tre sbirri, una carrozza! Presto! — прошептал он. — Вы знаете, хустисия, самое главное не кто, а зачем. Только ответив на вопрос зачем? можно не ошибиться, говоря кто.

— Cui bono? Итальянского я, конечно, ваша светлость, не знаю, но латынь проходил.

Коррехидор закусил ус.

— Мы с вами отлично понимаем друг друга, дон Педро. Под покровом сутаны и мне случалось красться… Другими словами, никогда не спрашивайте у мужчины, где он провел ночь. Мотивы, хустисия, мотивы. А теперь, с вашего позволения, утро мое закончилось, — он в третий раз позвонил и в раздражении отшвырнул колокольчик, но, как уже говорилось, их здесь много валялось.

— Мою одежду!

* * *

Носящие имя «Мария», как бы минуя все инстанции, ищут заступничества уже в самой последней. Но «Мария» — это журавль в небе. Здесь как в лотерее: миллионный выигрыш и выпадает одному из миллионов. Зато чем проще люд, тем больше встретишь Марий — беднякам рассчитывать в этом мире всерьез не на что, вот они и палят в белый свет, как в копеечку; что характерно: у новых христиан Марией тоже звать каждую третью.

Дона Мария всегда подозревала дона Хуана в кознях против сына, затем что Эдмондо — сладкая поросль сердца кормящей матери, таким мальчик для нее остался навсегда. Узнав, что сын со вчерашнего дня еще дома не появлялся, и не досчитавшись среди его вещей пары воротников, в том числе ею подаренного, сеньора приказала отнести себя по одному адресу, только ей известному. Говоря куда, она задорно подмигнула (своим мыслям) да как крикнет «оле! хе-хо! а-а-э!» — словно сама же была тою, в чьих объятиях предполагала найти Эдмондо.

Свет проникал через бледно-салатовую занавеску, располагая помечтать в этой лодочке, мерно покачивавшейся на волнах. «Морэ — аморэ!» — кричали в Кордове. Дона Мария, отставив руку — ладошкою от себя — любовалась сочетанием желтовато-смуглой матовой кожи, яркого маникюра и золота. У нее были красивые полные руки — совершенно во вкусе яснополянских старцев.

«Лучше б Эдмондо задушил дона Хуана, чем какого-то хипарро… пихарро… как их там называют? Вся вина… как его — Триеры? — небось, и была-то в паре взглядов, брошенных на приглянувшуюся сыну красотку».

Дона Мария и безо всякого Фрейда знала, что мужчины убивают друг друга исключительно из-за женщин. Если из-за сокровищ — то чтобы бахвалиться ими перед женщинами, если ради славы — то и подавно. Она размечталась: кабы вся она была такая же красивая, как ее руки, и сыновняя любовь соперничала бы с любовью супружеской… А что, она слыхала о таком. Есть, говорят, племя в Африке, где сильные молодые сыновья пожирают своих престарелых отцов, чтобы занять их место подле матери. Болезненно-зеленоватый цвет. Ладья, покачивающаяся на таких же зеленых волнах. Мечты кружили изумрудно-лунным облаком над запрокинутым толстогубым лицом, над чувственной осьмеркою ноздрей. Самки павианов, она слышала, также переходят к сыновьям, после того, как молодые перегрызают одряхлевший родительский уд. Как прекрасен мир! Она тихонечко стала напевать что-то, сама не зная что: «Лми нос-нос-нос, лди лос-лос-лос… А ты сейчас покоишься, могучий мой, в объятиях своей хуанитки и даже не подозреваешь, какая опасность нависла над тобой — что еще удумал старый павиан».

Сеньора де Кеведо не раз тайно встречалась с Эдмондовой хуаниткой. Она давала ей денег, чтобы та рассказывала про сына. Мать хотела знать все и порой входила в такие подробности, что вместе с ответом исторгала сладостный вздох из груди хуанитки, тут же передававшийся и ей.

— Есть мужчины, которые кричат, и есть, которые молчат. Ты говоришь, что он кричит, но можно кричать по-разному. Изобрази его.

— Ооооо-а-а-а… у! у!

— Угу. Послушай, а скажи…

…Дона Мария закрыла глаза, оливковый рассвет сменился лилово-коричневым полумраком. Как слепец знает дорогу на ощупь, так и она, не выглядывая из-за занавески, по едва заметному толчку, по раскачке кресла могла с точностью сказать, какой улицей ее сейчас проносят, мимо какого места.

А цирюльник-то шутник Она вспомнила приключение сегодняшнего утра. «Если у вас, — говорит, пемзуя ей пятку, — между пальцами чешется, только извольте, я полижу», — и полизал. Между большими пальцами, весельчак… А как муж-то ее напугал — до смерти, когда вдруг заговорил о цирюльнике. Да еще намеками… Ужель мог что-то пронюхать, собака? Павиан… Она ведь перед толеданом трепещет не за себя. Эдмондо… Дона Мария снова принялась напевать что-то вполголоса: «Ночью и днем, только о нем… лми нос-нос-нос… лди лос-лос-лос…»