Суббота навсегда — страница 41 из 163

В венте, куда мы вошли, всё дрожало от храпа, была сиеста. Только ценою нескольких исковерканных испанских слов мне удалось под видом богатого генуэзского дядюшки разжиться порцией биточков с макаронами.

Прошло какое-то время, но не слишком много, в продолжение которого я уговаривал себя, что сознательно погрешившему против священной кастильской речи, мне еще уготовано сравнительно легкое наказание — разумея под этим стоявшее предо мною лакомство. Вдруг вижу: дон Эдмондо, свет очей моих! На кого похож! Спускается с галереи задавленным комариком тот, кто грозился обернуться шпанской мушкой Цокотухэс. Я, конечно, притворяюсь, что ничего не замечаю. «Проколол?» — спрашиваю из деликатности. Ни своими словами, ни тем более дословно, передать его ответ я не возьмусь. На сей неблагозвучной ноте мы и расстались в тот день.

А с раннего утра по Толедо разнеслось: «Сокодоверский мудрец мертв», «Корчете нашли Видриеру мертвым и снова потеряли», «Гостиница Севильянца стала ареной чудовищного злодеяния: прекрасная судомойка Галя и сам Севильянец едва не разделили участь задушенного Видриеры», «Осиротел Сан-Мигель. Колдуньи всего города требуют: дайте нам осколки Видриеры, и мы их склеим», «Альгуасил долго допрашивал двух работниц отеля, однако никаких арестов пока не последовало», «Молчание хустисии объясняется очень просто: дон Педро не знает, как сказать по-русски „cherchez la femme“», «Почему альгуасил не прикоснулся к своей любимой бараньей пуэлье?», «Они знают больше, чем говорят».

Из обрывков этих разговоров я понял, что стряслось, и первая моя мысль была: «Эдмондо!» Но прежде, желая проникнуть во все детали следствия, я подстерег маленького Педрильо. Напомню вашей светлости, что этому стрелецкому пацану мы обязаны любопытнейшими подробностями о жизни и подвигах святого Мартина.[7] И всё за каких-то пару сентаво — на сей раз я купил ему маковых треугольничков по сентаво девяносто, все дорожает в Датском королевстве. Но не буду отвлекаться сторонним. Найти дона Эдмондо не составляло труда. Когда он не ночует дома, то обычное его пристанище — притон убогой хуанитки, некоего безымянного существа: ее имя лишалось права на заглавную букву, благодаря совпадению с именем нарицательным.

Эдмондо мой спал сном отнюдь не праведника, но человека до крайности изнуренного своим нечестием. Закравшееся мне в душу подозрение усилилось, когда я узнал от хуанитки — и это подтвердили обе ее товарки, Бланка и Розка — что «миленький» пожаловал к ней лишь под утро, видом — черт обваренный.[7] Хуанитка все вздыхала: «миленького испортили».

Тут я, долго не раздумывая, разбудил спящего. Увы, бедный мой друг… По его рассказу, нечто чудовищное произошло между ним и красоткой, которую, выходит, звали Констанция — он же иначе как колдовкою ее не называл, грозя ей так, будто она находилась здесь же и могла его слышать. Если воспользоваться метафорой самого дона Эдмондо, он прямо на глазах у этой Констанции сам себе натер морковку, заправил ее майонезом и съел. Иначе как колдовством и порчей он это объяснить не может. Про себя, чего греха таить, я подумал: вот она, причина, вот он, мотив. Колдовку, что злыми чарами опутала его уд — или просто свидетельницу его унижения — дон Эдмондо решается удавить. Дворянин, он не мог бесчестить свою шпагу, другое дело веревка.

Но дон Эдмондо счел такое подозрение для себя обидным. Не будучи, однако, от него вполне свободен, во всяком случае настолько, чтобы я дал ему сатисфакцию, он получил ее в иной форме — в виде моих извинений, после того как клятвенно облобызал рукоять своей шпаги, самое солнышко чести, в подтверждение ее незапятнанности. Было, правда, темно. Не держал ли он при этом скрещенными средний и указательный пальцы левой руки?

Известие об убийстве Видриеры поразило, но не обрадовало дона Эдмондо, вопреки тому, что он говорил об убитом накануне. Зато упоминание о косой астурийке, повстречавшейся ему нечаянно на галерее, раздосадовало изрядно. С языка сорвалась угроза ее задушить — до того озабочен он был ее показаниями, чего не скажешь о показаниях другой особы, зовущейся — как я теперь знаю — Констанция. По словам дона Эдмондо, только заикнется пусть, что он наведывался днем, как ей тотчас придется выбирать между карнавалом и великим постом… я хочу сказать, между костром и бесчестьем. Не готов поручиться, что он воспользовался этим выражением, но смысл сводился к этому. Кто поверит, что ей удалось сберечь честь, а коли удалось, то еще хуже: значит, колдунья. Нет-нет, эта будет молчать. Другое дело, косая астурийка. Если б дон Эдмондо… как бы это выразиться… если б он действительно сплел пальцы крестом в момент клятвы, я бы не дал за жизнь астурийки и сухой козявки ее предков. Но она, как мы видим, цела и невредима.


Алонсо уже давно умолк, а дон Хуан все продолжал «клевать по периметру» — все так же заложив руки за спину, все той же мерно тикающей походкой. Но теперь на заданный ритм легли слова: он тихо повторял одну и ту же фразу — Алонсо подумал, что из какой-то старинной песни или баллады. Так в казематах на бритое темя падает капля за каплей, сводя с ума; а он по-своему: навязчиво все обводил и обводил комнату одной и той же фразой: «Получишь смертельный удар ты от третьего…» и опять: «Получишь смертельный удар ты от третьего…»

Алонсо начало казаться, что он сам уже сходит с ума. Стоя на одном месте, он медленно поворачивался вслед за толеданом, и это все более напоминало ему Габлерову «механику», частью которой он становился.

Наконец это коловращение прекратилось. Дон Хуан, по-прежнему не глядя на Алонсо, сказал:

— Сеньор кабальеро, то, что ты мне поведал, расценено мною одним словом: чудовищно. Я разумею в первую очередь кулинарную часть вашего рассказа. Тот, кто готовит по описанным вами рецептам, не сын своего отца.

Софокл я! Как быть глупцом могу?

Коль слабоумен, не Софокл боле.

И это только начало пути! Что будет дальше? Какой срам, стыдобушка какая лягут еще на мою главу, если своевременно не положить конец этим подвигам низости! Но Видриера!.. Где мотив? «Получишь смертельный удар ты от третьего…» — стал подпевать дон Хуан своим мыслям, но уже в нетерпении, все скорей и скорей. — Итак, — проговорил он с торжественной нотой в голосе, — великий толедан, коррехидор Толедо Хуан Оттавио де Кеведо-и-Вильегас умрет бездетным. Запомните, дон Алонсо, ваш друг мне более не сын.

— Ах, ваша светлость…

— Молчите, господин кавалер, молчите! Ибо велика скорбь… — и его светлость погрузился в молчание, в море молчания — в молчание моря. Но громада застывших глыб воды должна была вот-вот рухнуть, чтобы взлететь бильонами брызг. И тогда море разверзнет свои уста, грозно и гибельно.

— Сыскать убийцу Видриеры и повесить, кто б он ни был, — он отер с лица крупные капли пота, затем поправил парик, пригладил всклокоченную бороду. — Веревкой на девичьей шейке думал ты унять стыд? Какой-то трактирщик, худой вентарь обратил тебя в бегство? Я хочу видеть ее. Дон Алонсо, вы мне это устроите… Не сейчас, позже. Сейчас отправляйтесь к тому, над кем не простирается более отцовская длань. Ступайте и арестуйте его именем короля. И пускай дожидается своей участи в «Королевской Скамье».

«Ознания»

«Маковый треугольничек» (на языке Инесы де Вильян), он же хомнташ (по-народному), он же «ознания» (но это уже совсем на языке сражающегося подполья), поедался квалифицированно — не как какая-нибудь олья потрида: ложкой хлюп-хлюп, хлебом вытер миску, по примеру отца, и сидим все трое, этаким святым семейством, занимаясь отловом волосьев во рту и громко икая. Быт…

Отец, разглядывая лоснящийся от слюны палец — не попался ЛИ ВОЛОСОК — говорил родимой:

— На этот раз крестный еще по-божески попотчевал нас. Бывает, сутки желудок ничего не принимает потом: то мутит, то пеною проносит. А тут всего по кружечке дерябнули.

Стрелецкие детишки были все крестниками альгуасила. Как рождался у корчете мальчик, так он приглашал хустисию быть крестным отцом. Тот никогда не отказывал в этой чести, по случаю которой новорожденный всенепременно получал имя Педро. Так и повелось: раз сын корчете, значит маленький Педрильо.

— Ну, а как же теперь будет, без корпус деликти-то? — спрашивала матушка.

Отец смеялся, когда матушка употребляла слова, значение которых не вполне понимала. Матушке становилось обидно. Тогда отец лез к ней с поцелуями. Подувшись для виду, матушка вскоре прощала ему, и беседа продолжалась с того, на чем прервалась.

— Где искать удавленника-то своего будете, говорю?

— Крестный сказал, что искать убитого — глупо. Сыскать следует в первую очередь убийцу. Вряд ли они так уж неразлучны, чтобы находиться в одном месте. Сыщем его, он сам покажет, куда дел корпус деликти… глупышка моя…

— Ну тебя…

— Хустисия говорит, что полицейскому надо беречь силы. Работу, которую за него никто другой не сделает, ту делать, — и отец хитро подмигнул матери. — А остальное само собой сладится. Зачем искать того, кто, может, уже колдуньям на запчасти пошел. Надо брать живого участника драмы.

— А есть подозрения?

— Есть. Есть, моя сдобненькая букашечка. Поэтому-то я сейчас и ем олью потриду, а не обнюхиваю каждый миллиметр Яковлевой Ноги. У крестного как раз совещание с его светлостью доном Хуаном. Судя по всему, без коррехидорского сынка дело не обошлось.

— А, ну тогда никого не найдут.

— Но воины святого Мартина зато найдут в своих ранцах подарочный набор к Рождеству. Когда оказалось, что мясник из Лос-Ничевохас свой дом сам спалил — помнишь, в дыму еще угорела купчиха? — а рыбаков оговорил, сколько, скажи, у нас потом копченая грудинка не переводилась… у-у, кубышечка моя, — отец взял матушку за яичко подбородка и вытянул губы, чтобы ближе было чмокнуть, но родимая отстранилась.