Суббота навсегда — страница 5 из 163

— Сестра…

— Что, сестра?

— Неужели так будет всегда, сестра, и мы не познаем священных радостей брака?

— Ах, сестра…

— И никогда мужская рука не будет ласкать эту грудь?

— Или эту — ротик младенца сосать?

— Сестра, посмотри, как высока она у меня…

— А у меня как, сестра…

— Дай мне еще вина… ты представляешь, вдруг входит сюда воин, его войско разбито, он один спасся бегством… ну, что ж ты смежила ноги… Я так и вижу: чернеет его силуэт у входа в пещеру. Он еще в нерешительности, входить или не входить, здесь темно, здесь страшно…

— Сестра!..

— Но я зову его: смелей иди внутрь, не бойся, будь по-мужски тверд…

— Да, сестра, и вот он приблизился…

— Да-да, он приблизился! Вспомни запах отца, это пахнет мужчиной.

— Сестра!.. Сес-три-ца… Подай сюда мех, сестра, в горле пересохло. (Выпив.) Спасибо. Ты знаешь, у него было лицо отца. Когда-то в детстве, помню, я говорила, что выйду замуж только за своего папу.

— И я. Какие мы были глупые!

— А помнишь ту толпу? Он думал, что они вожделеют нас. «У меня есть две дочери, еще не познавшие мужа», — сказал он им.

— Ну да, человеку свойственно о других судить по себе.

— Ты думаешь, на их месте батюшка бы нас предпочел?

— Тем двоим-то? Двух мнений быть не может… тсс… он возвращается.

Лот иногда выходил побродить. Каменистая почва, тусклый предвечерний воздух, испокон веков чреватый фата-морганой, а вдали холмы, сколько хватало глаз — холмы, холмы, холмы, поросшие редким кустарником, как будто покрывало в узелках наброшено на какое-то лежащее, неведомое тебе существо. Кажется, что иной холм далеко-далеко, на горизонте, но тут замечаешь на его гребне одинокую фигуру, человека или зверя, и изумляешься ее величине, а то и величавости — точно на сцене.

Поев, Лот снова вышел из пещеры, чтобы справить нужду, а вернувшись, улегся в своем закуте, откуда вскоре раздался его громкий храп. Он спал часто и подолгу, его сон не окрыляли сновидения.

Считается, что этот разговор завела старшая:

«И сказала старшая младшей: отец наш стар, и нет человека на земле, который вошел бы к нам по обычаю всей земли. Итак напоим отца нашего вином и переспим с ним и восставим от отца нашего племя.

И напоили отца своего вином в ту ночь, и вошла старшая и спала с отцом своим: а он не знал, когда она легла и когда встала. На другой день старшая сказала младшей: вот я спала вчера с отцом моим, напоим его вином и в эту ночь, и ты войди, спи с ним, и восставим от отца нашего племя.

И напоили отца своего вином и в эту ночь, и вошла младшая и спала с ним: и он не знал, когда она легла и когда встала. И сделались обе дочери Лотовы беременными от отца своего. И родила старшая сына и нарекла ему имя: Моав. Он отец моавитян доныне. И младшая также родила сына и нарекла ему имя: Бен-Ами. Он отец аммонитян доныне».

Напомним, что моавитянкой была Руфь, сияющая как никакая, быть может, из всех звездных душ Ветхого завета — в наше время такою, вероятно, была Анна Франк. Не берусь объяснить, почему именно Анна Франк. Руфь, говорящая Ноемини: «Куда ты, туда и я», это, пожалуй, первый идеальный женский образ — без астартизма, без лукавства, во всей его щемящей простоте и в то же время просветленности. Руфь искупит, а по-нашему так лучше сказать оправдает («искупление» отдает штрафным батальоном, «смыть кровью» — их нравы), инцест, совершенный ее праматерью. Через Руфь выблядок Моав — или, выражаясь пристойным слогом, народ-мамзерит — обретет вечную жизнь в потомстве царя Давида, которому чудесная моавитянка доводилась прабабкой. Так один из рукавов могучей полноводной реки, за тысячи верст до того отдалившись от основного потока, снова впадает в него.

— Сестра, готова ли ты разделить со мной одно страшное, но великое дело?

— Да, сестра.

— Тогда слушай. Только с отцом мы могли бы хоть раз в жизни вкусить неземных блаженств. Иначе и умрем вот так, бесплодными смоковницами. Понимаешь? Хоть раз в жизни испытать это.

— С батюшкой?

— Скажи, ты бы этого не хотела?

— Не знаю, что ответить. Я бы это сделала, но такой праведный человек, как он, никогда на это не согласится… Нет! Он проклянет нас и прогонит.

— Он об этом даже ничего не узнает. Мы напоим его вином, и он уснет. А во сне он будет наш, и мы сумеем сделать все, что хотим.

— А это возможно? Он и без того сонлив, и боюсь, что обыкновенное мужское у него давно прекратилось.

— Глупости, с нашей помощью оно восстановится. Ты, дочь царя стад, и не видела, как поступают пастухи?

— А если он проснется? Мне страшно.

— Вот для этого нам и нужно вино. Отец будет спать — будет ему только во сне все сниться.

— Ха-ха-ха! — Младшая захлопала в ладоши. — Какая ты, сестра, умная!.. Ну, продолжай.

— Ну что продолжать, будет ему, наверно, сниться, как мама или другая какая тетя подступается к нему с одуряющими ласками.

— Да-да. Каких клятв мужчины требуют: положи руку твою под стегно мое.

— Ну вот, положишь и будешь клясться этой рукой, пока не почувствуешь, что клятвы подействовали.

— Только бы он не проснулся. А ты уверена, что у мужчины это и во сне происходит?

— Ну, конечно.

Меню того ужина состояло из внушительного омлета, для приготовления которого понадобилось разорить не одно гнездо, а также из тех перепелов, что связаны были с предыдущим блюдом узами кровного родства.

— О, — сказал Лот и принялся есть. А дочери сидели от него по обе стороны, с видимым удовлетворением провожали глазами каждый отправляемый им в рот кусочек, словно говоря: ложечку за папу, ложечку за маму, ложечку за дедушку, ложечку за бабушку. Еще они не забывали ежеминутно протягивать Лоту мех с вином, который держали наготове попеременно то одна, то другая. Вино удесятеряло аппетит: уже отбоем звучала благородная отрыжка, а Лот все пил и ел, пока не захмелел — не стал что-то бормотать, и сестры, закинув отцовы руки себе на плечи, с трудом отвели его на покой.

— Уф… ну что, кинем жребий?

— Нет, ты старшая, ты будь первой — это твоя идея была.

— Хорошо, держи кулаки за меня. Я пошла.

Младшая вышла из пещеры и, вонзив ногти одной руки в ладонь другой, прислушивалась, не донесется ли какой-то звук изнутри. Она ожидала вскрика, даже крика, который можно было бы истолковать однозначно: «совершилось». Но внутри, как и повсюду вокруг — все-все тихо. Шорохов, производимых зверьком средь камней, и тех не было слышно. Тем гулче ревело море в ушах — не имевшее ничего общего с окружающей пустыней. Утлая лодчонка души взлетала и проваливалась на бурных волнах, обдававших матросов солеными брызгами. «Навалиться на румпель впятером! — Есть, впятером…» Их прорезиненные плащи и шапки, с полем, загнутым спереди кверху, блестели от воды. Вот так же своею полировкой сверкают автомобили в минуты театрального разъезда (в Театре на Елисейских Полях идет инсценировка всесветного романа «Ночь темна» какого-то скота). Тот же млечный путь — что над нами, что над ней. Тот же нравственный закон — что внутри у нее, что внутри у нас. «Отчим млеком спасусь», — думает и дочь безвестного учителя зоологии, отца мальчика Пети, та, что слева на снимке, невероятно каким образом уцелевшем — и дочь знатного животновода, от стад которого в одно мгновение остались рожки да ножки. «Только бы, только бы», — думала она, ногтями терзая линию жизни. Ночь тиха (может, и так назывался всесветный роман). Пустыня внемлет Богу. Звезда с звездою. Юная дочь с пьяным отцом. И вдруг…

— Победа! Победа! — с криком абсолютного счастья вбегает к ней сестра. — Я больше не девственница! Сестра, обними меня, поздравь…

— Ну, рассказывай.

— Ну что, легла я, все с себя сняла. Он ничего не чувствует, спит. Я полежала немножко, успокоилась. Взялась, значит.

— Большой?

— He-a. Вначале вот такой был, — показывает. — Ну, держу. Потом начала тереть.

— Как, обеими руками?

— Дай сюда палец. Вот так.

— Так сильно?

— Нет, самый раз, не бойся. Слушай, поесть бы. Что-то я проголодалась. У нас там осталось чего?

— Навалом. Пошли.

Она накинулась на остывшую еду: остатки пиршества кажутся обыкновенно еще вкуснее, про них недаром говорят, что они сладки, остатки-то.

— Ну вот, — с полным ртом, — тру и чувствую — в рост идет.

— А какое это ощущение?

— Да такое, что хоть вешайся на нем. И сам вдруг стал спать неспокойно, вертится, мне даже почудилось, проснулся. Я — как ни в чем не бывало: гну свое крутое. Вот уж мясцо с косточкой навар дает.

— Дай ладошку поцелую.

— Она уже все равно жирная. На, целуй, если хочешь… Тогда я прикинула, как мне лучше устроиться, чтоб получилось. И, знаешь, я тебе советую: верхом не надо, а подлезь — как я сделала. Я еще кулак себе под крестец сунула, в спешке ничего лучше подложить не нашла. Ну и методом тыка, значит.

— А я ждала, что ты крикнешь от боли.

— Это даже не было больно.

— Ну, я все равно боюсь… А крови много было?

— Я еще не знаю, завтра посмотрим.

— Ну-ну, и дальше, самое-то главное.

— Дальше, знай качай чреслами, пока не почувствуешь, что он излил семя.

— А как это чувствуешь?

— А тут ошибиться невозможно. Он просто от тебя убегает.

— Здорово. И не проснулся, ничего?

— Нет, покряхтел, пошевелился — но ничего не соображал.

— А самой-то как тебе было?

— Ну что «как» — счастлива я, конечно, — она зевнула. — Спать хочется. Завтра твоя ночь, все сама узнаешь. Только под крестец надо что-то подложить, кулак — это неудобно… ох-хо-хо… — она зевнула опять. — Устала я, сестра.

Следующий день прошел в приготовлениях еще более изысканных яств. Отец проснулся поздней обычного, жаловался, что голова раскалывается, был вялым — словом, с похмелья человек. Сестры поглядывали на него с опаской: вдруг догадался. Но Лот, конечно, не помнил ничего. За ужином он снова объелся, а главное, напился до беспамятства, к удовольствию своих дочерей.