Суббота навсегда — страница 86 из 163

— Бедный батюшка, что же он так? Не иначе как возжелал, святая душа, утешить себя в молитве, воззрясь на место страстей Господних. Когда при этом еще и зришь, утешение полней, да, милый дон Алонсо?

— Вот, наконец-то. «Поелику Ваша Юная Милость, будучи единственной наследницей имени и состояния почившего в Господе, остается сиротою, его светлость Граф-Герцог изволил принять под свою персональную опеку Ваше, сударыня, девичество…» Клянусь, эта опека не продлится и трех месяцев — скоро гордое имя де Кеведо-и-Вильегас я прибавлю к своему.

— Значит, мне уже недолго осталось дарить вас тем малым, что, по вашим словам, не нарушает моей чистоты?

— Нет, недолго, любимая Констансика.

— Ах, неужто и вправду милостью Пресвятой Девы мы скоро будем единой плотью!

Такими речами обменивались они, покуда Алонсо зачитывал Гуле Красные Башмачки адресованное ей послание. При этом он знал, в отличие от высокородной судомойки (а впрочем, может, и она знала? знала, скорей всего), что «подвигнуться на тайное паломничество к Гробу Господню» — другими словами, сознательно принять смерть — говорилось, когда не желали в потомстве губить имя того, чья душа загублена своевольным уходом из этого мира. Таких обычно зарывают тайно, под покровом ночи, по старинному испанскому обычаю сажая три лилии на могиле без креста.

И выходит, нет ничего странного в бездействии альгуасила. «А все же, что хустисия ему сказал, что тот не вынес испытания отчаянием? А, глупости…» Коли прежнее завещание сохраняет силу, Алонсо это почти совсем не тревожило.

«Никаких дополнительных распоряжений на случай кончины Вашим Батюшкой отдано не было, таковые не обнаружены в его бумагах, и их не получал господин муниципальный нотариус, — читал Алонсо. — В довершение вышесказанного, к глубочайшим моим соболезнованиям дерзну присовокупить уверенность в том, что Ваша Неопытная Милость окружена в лице своих спутников надежными друзьями и добрыми советчиками, чьей преданностью может располагать в такой же мере, в какой располагает преданностью Маркеса Лимы, стряпчего».

— Приятный слог. Теперь, пожалуй что, мы действительно вернемся. А все же лучше послать вперед нашего доброго Хавера.

— Толедо, — сказала Констанция. — Я мечтаю в нем провести Рождество.


Торжественным Ахен весельем шумел — так что же говорить о Толедо. Звон, перезвон надо всем городом, струящийся над ним воздух пресыщен гуденьем. Колокола, колокола! Они с размаху, с разлету взмывают, взвиваются на станинах, на перекладинах, заглушая их скрипучее «апт… апт…» своей вавилонской немолчной разноголосицей. Грузно и часто, гремя и трезвоня — не в лад, невпопад, они говорят все сразу, перебивая друг друга, перебивая самих себя. А рядом слышатся хрустальные голоса малых звонниц, — будто мальчик-министрант в черном паричке под круглой красной шапочкой из первого акта «Тоски» потряхивает сладкозвучным своим колокольчиком.

Звонят на колокольне Кафедрального Собора и у Марии Масличной, где хранится сердце Васко да Гамы. Звонят со Святого Алонсо, что укрывал кривого де Сориа, звонят с Трех Крестов. Звон стоит по обеим берегам Тахо — в этот день такой глубоководной и благодатной, как если б называлась Траве. Бьют колокола кладбищенских часовен и никому неведомых церквушек за городской стеной. Ветер, нет, истая буря, ударяясь о струны эоловой арфы, расшевелила мир звучаний, сливает в их всегармонии голоса ближних и дальних приходов, — так, разрывая воздух, несется благовест великого праздника и вожделенного сретения.

Сретения невесты.

Как принцесса крови, покрывая шлейфом тридцать восемь ступеней паперти Сан-Томе, она взошла по ним, опираясь на руку всевластного властелина. Граф Оливарес самолично принял на себя обязанности посаженого отца, для чего ему пришлось отлучиться из Вальядолида, где король традиционно проводил зимние месяцы. Окованные медью двадцатиметровые дубовые двери Сан-Томе были растворены настежь. Казалось, граф-герцог испытывал истинное удовольствие, ведя к аналою столь прелестное существо. По крайней мере, сей царедворец выглядел умасленным.

Жених уже в церкви — никакой тебе измятой рубахи. Выживший из ума девяностолетний де Брокка сейчас наречет его мужем Констанции — Констансики, которая полагала, что колокола вызванивают «Блаженны те, чьи грехи сокрыты». Ей это слышалось. А кому-то слышалось другое: «Три лилии, три лилии на могиле моей без креста».

Дона Педро в момент венчания вдруг озарил луч света; витраж заиграл на солнце как райский сад. Альгуасил отпрянул в полумрак, словно испугавшись, как бы вслед за лицом и мысли его не предстали всеобщему обозрению. Размышлял же хустисия вот о чем: предложив — в обмен на несколько профессиональных промахов — прикрепить его ведомство к пятому пищеблоку, он не очень-то и прижал толедана, так чего же тот… Теперь придется разбираться с наследниками.

Бракосочетание состоялось в январе, а к ноябрю Констанция разрешилась мальчиком. Он рос таким красавчиком, что иначе как Бельмонте его не называли. Надо сказать, у дона Педро с родителями Бельмонте отношения «сложились»: хустисия нередко захаживал к сеньору и сеньоре Лостадос отведать бараньей пуэльи, которую ему готовил, как и в былые годы, Севильянец.

— Признайтесь, хустисия, разве у Арчибальда такая бывает? — И дон Алонсо тоже отправлял себе в рот кусочек, беря с краю двумя перстами, по-дедовски, ибо старину — обожал; делал же это в подтверждение, что пуэлья не отравлена.

— Арчибальд, по сравнению с Хавером, старый постник.

Севильянец, самолично прислуживавший гостю, краснел от удовольствия.

С тех пор, как дон Педро зачастил к дону Алонсо на пуэлью, и в нашем доме семейные трапезы сделались сытней. Теперь три, а то и четыре раза в неделю мы ели мясо с густой сливовой подливой. Яичница же поедалась в таких количествах, словно куры неслись у нас прямо на столе. Литерное довольствие — а именно этого долгое время тщетно добивался дон Педро, пока наконец с помощью сеньора Лостадоса не добился — означало для корчете наступление эры сытости, того блаженного состояния, о котором прежде и мечтать не приходилось. Матушка пополнела, батюшка повеселел.

Вскоре дон Алонсо возвратился на королевскую службу и был назначен комендантом Орана, не больше и не меньше. Впрочем, посвященных в тайны мадридского двора это не удивило. За минувший год турки дважды появлялись под стенами города, и оба раза с самыми печальными последствиями для его гарнизона и жителей. Успехи турок толкали африканских союзников Испании на вероломные действия: уже и Тенджарский бей был замечен в тайных сношениях с Сулейманом Блистательным. А тут в некоем молодом северянине с его любовью к испанской поэзии и нелюбовью к маврам один член Королевского Совета усмотрел орудие для достижения своих тайных целей, которые столь же отличались от декларируемых им публично, сколь отличается пуэлья нашего Севильянца от пуэльи, подававшейся в трактире «Сражение при Лепанто».

Дон Алонсо, усмехнувшись про себя наивности министра и вскричав «о, marranos!» — что стало уже его боевым кличем — начал готовиться к отбытию. Воспитание сына он решил поручить братьям-бенедиктинцам, которых во всех отношениях предпочитал «доминиканским собакам», едва не загрызшим когда-то его самого.

— Псы остаются псами, даже служа Господу, — сказал он альгуасилу. — Теперь надобно позаботится о надежном слуге для моего Бельмонте. Это должен быть малый не промах, но с идеалами, верный.

— Сеньор команданте, — отвечал дон Педро. — Я дерзну порекомендовать вам моего крестника. Помните сынишку корчете, за еврейскую сладость передававшего вам все, что говорилось папашей. Есть натуры, которые дважды одним и тем же не болеют. Педрильо подрос. Он восемью годами старше вашего Бельмонте. Он будет ему и дядька, и товарищ, и телохранитель.

— Ну как же, я отлично его помню. В этом что-то есть — войти в одну и ту же реку… Он, должно быть, плут?

Дон Педро уловил ностальгическую нотку в голосе собеседника. (Он любил «устраивать жизнь» своим крестникам, всем этим бесчисленным педрильо — так благородные господа любят выдавать замуж своих подросших воспитанниц, после того как долго и усердно марали их собственной спермой.)

— Плут и пройдоха. О таких нынче пишут истории. По мне так лучше он, чем отставной мушкетер с часословом, заложенным розой полувековой давности.

Дон Алонсо дернулся: спасибо, прямо в сердце.

Судьба моя была решена. Все остальное тебе, Блондиночка, известно. Не помню, говорил ли я: высокородная судомойка с рождением Бельмонте так переменилась, что уже не пленяла взоры тех, кто на нее смотрел. Это сказалось и на отношениях супругов. Сеньор Лостадос-и-Бадахос сперва влюбился в мадамиджелу Валери, потом в дону Панораму, жену ювелира, который, кажется, неплохо на этом заработал, потом в танцовщицу Мерседес, барбадосскую креолку, из-за которой однажды скрестил шпагу с доном Хуаном Сопранио; но как фехтует дон Алонсо мы уже видели; и так далее. Этот список мог быть продолжен до бесконечности… это, конечно, так говорится — «до бесконечности»; но, во всяком случае, до того естественного предела, когда Приапа в карауле сменяет Приам-старец и огород можно не городить, караул же — распустить: он устал.

Рано увядшая (грудь и зубы — все прахом пошло), Гуля оставалась прежнею лишь в своем истовом служении Марии Масличной, к которой теперь прибавились Иаков Компостельский, Мария Гвадалупа, Хорхе Немой, а также множество других чтимых в Испании святых и святынь. Этот список мог быть продолжен до бесконечности — на сей раз без дураков.

По набожности сеньора оставила Толедо и поселилась при монастыре в Компостелле, где проводила дни и ночи в суровом покаянии и молитвах. Некий старик, стяжавший на пропитание от щедрот молящихся, чье рубище мало чего скрывало, менее же всего то благородство, коим отмечен был его облик, говаривал по поводу сих подвигов веры:

— Дорого платит… великий грех сотворила.

— Какой же, дедушка Хосе? — спрашивали у него.