Суббота навсегда — страница 87 из 163

— Думаю, грех убийства на ней.

О том, как Бельмонте отправляется в Кастекс, а попадает в Кампо-Дьяволо

Как учил Платон, жизнь человека подобна отражению неба в зловонной луже. Каббалисты учили: чтоб запечатлеться в Ничейном сознании, а не промелькнуть бесследно, мотыльком чьего-то сна, явлению надлежит быть располовиненным и поделенным, грубо говоря, между небом и землей. Параллельно существуя и там и там, взятое на небо, но и как бы на землю отбрасывающее тень, оно, это явление, есть полномерно осуществленное бытие. Иначе это либо белесая личинка идеи в облачке пара, либо комок нательной грязи, который смывается в бане.

Пара поперечных брусьев — символ Человека Распятого. Человечество распято в месте пересечения своего неизбывного настоящего — своего вневременного Я и потока времени, уносящего тела. Блаженному Августину изменяет обычная его зоркость, когда он пишет: «Легче рыбе выпрыгнуть из воды и долететь до неба, чем человеку вырваться из своего настоящего». Верней было бы: ворваться в настоящее. И там же, далее: «Муки мои оттого, что я еще не родился, а уже осужден». В другом богословском трактате сказано: «Еще до рождения успевши умереть, я воскрес и вот судим. Отче! Ум мой это не вмещает, но Ты видишь: я верую, потому как абсурдно».

Данное произведение («Суббота навсегда») сугубо реалистично, потому как… в нем приводится случай, взятый из жизни — случай довольно известный и уже не раз описанный; правда, так — еще никогда. У нас всё в пересечении небесного и земного, как в пересечении лучей прожекторов. Принцип ПВО, он же прием реалистического письма: только на стыке тлена и вечности реально существование, оно сродни дрожанию капли, которой никак не упасть. Вырванное из мрака, тело живет, умирает и не может умереть. Признаться, мой ум это тоже не в силах вместить. Поэтому — как и я — верьте данному произведению на слово.

Юный Бельмонте приобщался к бенедиктинской учености в монастыре св. Бернарда. Настоятель монастыря патер Вийом, которого за глаза звали Бернардель-пэр, происходил из семьи французских кантонистов. Отроком вынужден был оставить он родной кантон и переселиться туда, где справедливость торжествовала — уже над протестантами. Этот приор, сутулый по причине высокого роста — единственного, с чем, по-видимому, оный апостол смирения смириться не желал — заслуживает быть упомянутым, благодаря своей… Даже не знаешь, как сказать… Страсти? Слабости? А для кого-то в этом заключалась его сила. Словом, он питал сильную слабость к тому, что завещала христианству не Иудея, а Эллада: как и евангелист Лука, он был художником.

— Художник — тот же рассказчик, но рассказывает он Священную Историю не словами, а в картинах. Внимая рассказчику, ты все равно мысленно перевоплощаешь слова в картины, то есть, я хочу сказать, в образы событий, описание которых слышишь. Живописание облегчает путь постижения Священной Истории, поскольку труд перевоплощения слов в эти образы живописец берет на себя. Искусство живописания потому является для нас важнейшим из искусств, что с помощью живописных творений всякий, включая самый скудный ум, ум, не способный ни к каким самостоятельным фантазиям, постигает наравне с другими смысл реченного нам Господом. Запомни, сыне: истинный художник не только боголюбив, но и боголюбим. И даже больше, чем это на первый взгляд кажется. Примечай, римские первосвященники всегда покровительствовали великим талантам, вблизи Святого Престола искусство живописания и ваяния достигло великих высот. Тогда как для слуг дьявола всякое воссоздание образа Божьего непереносимо — будь прокляты они, богоненавистники.

Так пестовал Бернардель-пэр свое духовное чадо, у которого обнаружились проблески столь ценимого им дарования. По указанию святого отца Бельмонте копировал картины на сюжеты из Священного Писания и с этой целью даже путешествовал по другим обителям в сопровождении верного Педрильо. Нередко с отцом настоятелем они трудились сообща, перенося черты какого-нибудь батрака на картон с изображением трапезы в Эммаусе или запечатлевая под видом Марфы стряпуху, чистившую рыбу для пятничного стола.

— Если бы изображение на наших картинах могло задвигаться, сохраняя правильный объем и свет, чем свело бы воедино занятие актера, писателя и живописца; если б изображение не создавалось ценою кропотливейших усилий, а производилось по способу печатания книг и гравюр; если б попущением Божьим существовал станок, снимающий оттиск с природы, как это делает наш глаз, — вот тогда бы искусство живописания сделалось ненужным. Но такого никогда не будет, а потому учись, мой сын, совершенствуй руку и глаз. В особенности учись передавать свет, ибо это свет лучей славы Господней. Но не чурайся и тьмы, которая есть предупреждение о погибели и конце всяческого конца… брр! Упаси меня, Господи… Старайся передавать далекое — как оно плавно переходит в близкое: дабы в малом не видеть второстепенного и помнить, что каждый волос сочтен и все едино, различие же между великим и малым иллюзорно. Не гордись и не возносись, — после этих слов Бернардель-пэр, он же патер Вийом, еще сильней начинал сутулиться, что, впрочем, при его росте в глаза не бросалось. Сутулость тех, кто выше нас на голову, заметна только на расстоянии.

Как-то раз Бельмонте побывал в Кастексе. В тамошней церкви находилось знаменитое «Мученичество св. Констанции» Дьего Моралеса. Бельмонте, которого с младенчества влекла к этой святой неведомая сила, с позволения приора отправился в Кастекс, лежавший в двух днях пути от Сен-Бернара.

— Собака! — вскрикнул Педрильо: его что-то укусило. — Неужто комары…

Стояла весна, все цвело, журчали переливчато ожерелья вод, еще не высохших, еще не обнаживших свои каменистые ложа. Где-то играли животные, иногда накрапывал благодатный дождик-семенник. Кувыркаясь и поблескивая в темноте очами, промчались две юные лани и скрылись. Юность, какой грех творится именем твоим! Смерть выдает себя за жизнь, и все-все-все, словно обращенные уже в сатанинскую веру, с одобреньем глядят, как сатанинский уд встает над миром, унизанный веночками из незабудок, колокольчиков, полевой ромашки. А порок, смерть, декаданс поют ему «вечную весну».

Сухих плодов, пожалуйста!..


— Эти звезды надо мной…

— Этот нравственный закон во мне… — передразнил юношу Педрильо. Оба переигрывали, словно разговор вели в присутствии безымянного третьего — по меньшей мере, зрительного зала, не почтённого присутствием автора. Раскатывая матрас, взятый на случай, если ночь застигнет их вдали от жилья, Педрильо продолжал: — Вы, должно быть, забыли, что́ говорит Евангелие: главное не распаляться, лучше уж сыграть в «единую плоть».

— Молчи, дурак. Это сказано для таких, как ты. Жить как раз и означает распаляться, притом что согрешить — заказано, согрешить — смертью кончить…

— Ну, это, положим, еще не смерть, а только ее первая примерка. С другой стороны, не помрешь — не воскреснешь. Святой — не тот, кто без греха, а кто весь им искусан…

Бельмонте его перебил:

— Я хочу поскорей уснуть, хочу забыться. День был жаркий.

— То ли еще впереди, когда наступит лето. Спите, ваша милость. Пусть приятно вас освежит во сне брызнувший персик.

— Если юность — пора страданий, то я всегда буду юным. Покойной ночи, Педрильо. Посмотри, как пылает эта звезда. Какой восторг на небе.

(— «Звездная ночь» Ван-Гога, — прошептала Блондхен, прижимаясь лбом к иллюминатору. — Знаешь, где я впервые ее увидала? На репродукции в журнале «Америка». Там еще был «Сон цыганки» Руссо.)

С восходом солнца они тронулись в путь и к полудню достигли Кастекса. Открывшийся их взорам город белел на солнце посреди выжженной земли, как кости. Такого жаркого лета старожилы и не помнили. Земля даже не трескалась, а походила на золу, ссыпаясь из горсти черной струйкой. Пересохло в жерлах самых глубоких колодцев, пили только сантуринское, которое, как всегда, имелось в изобилии. Есть в такую жару не хотелось; люди заставляли себя отрезать по кусочку от копченой грудинки и снедать с ломтиком сухого безвкусного хлеба. Сиеста опустилась на город, как полярная ночь опускается на поселок Мирный.

Слуга и хозяин сошли с холма, придерживая навьюченное животное, и очутились среди домов, чьи двери и ставни, выкрашенные зеленым, были наглухо закрыты. Белые от пыли и пота, они молча побрели по улочке в сторону центра и церкви. Есть две школы (гигиенические): одна — в жару не пить, терпеть; другая: пить — чем больше, тем лучше. Пионерский отряд, идущий по долинам и по взгорьям задравши хвост, понуждаем к первому; отряд под кахоль-лавановым флагом — ко второму. Хотя, казалось бы, в смысле устройства человеческого организма точно несть еллина ни иудея.

У Бельмонте уже не оставалось слюны, чтобы облизнуть пересохшие губы, и Педрильо в шутку предлагал ему свою.

— Обезьяна! Лучше целоваться с жабой.

В споре этих двух школ молодые люди поневоле держали сторону греков: запас воды кончился, а наполнить оскудевшие бурдюки винцом еще не удалось. Приходилось терпеть. Они шли вдоль домов — по существу, без окон, без дверей — как по залитому ослепительно белым светом коридору.

— Будто во сне, в киношном. Полный сюр.

— Педрильо…

Они остановились и прислушались. Отчетливо доносился стук удаляющихся женских каблуков… всё, замер…

— Суккуб.

— Или все что угодно вплоть до акустического эффекта.

— Суккуб в образе очень красивой женщины.

— Что до меня, то я ем шпигованную телятину с мозгами и артишоками.

Это развеселило обоих, и они зашагали бодрее, тыча ослику в мошонку палкой, чтоб не отставал.

Случалось (известны примеры), солдат на марше подгоняла юная амазонка. Она возникала впереди понуро бредущей сотни мужчин, словно говоря им: «Смугла я, но прекрасна, как шатры кидарские, как завеса Соломона». И те вдруг прибавляли шаг, начинали фатовато глядеть. Кем была бы она сама без них? И была бы вообще? Или одушевлена только их влечением, своей души не имея? Третий Никейский собор с помощью обидной для феминисток логики постановил, что все же душу