Суббота навсегда — страница 91 из 163

Педрильо похлопал. В вежливых аплодисментах одной пары рук есть что-то нарочитое, прямо противоположное шквалу рукоплесканий, берущее успех в кавычки. И правда, бескрылое барахтанье самца и самки в месиве собственных выделений было тягостным зрелищем, разнообразить которое никаким битьем посуды невозможно. Зачарованно умиляться и хрюкать тщательно срежиссированным экспромтам богемы Педрильо охотно предоставлял другим — шалым мещанам с поросячьими глазками, без которых Дикс, Гросс и им подобные получали б весьма скромное вспомоществование от социаламта.

— Прошу тысячу раз меня извинить, не подскажете ли мне, как найти директора труппы?

— Мосье Варавву? Он сейчас фантазирует на венгерские темы. Он большой виртуоз в области пианизма.

— Варавва — это его сценическое имя?

— Нет, настоящее, мосье. Он разбойник, воистину сын своего отца. Мы нашего жалования месяцами не видим.

— Видите ли, мосье, — сказала Коломбина, гримасничая перед зеркалом — она смывала остатки грима; ее крашеный скальп уже перекочевал на деревянный шар, которому для полноты сходства недоставало ее лица, но то, хоть и поблекшее, не пожелало расстаться с уменьшившейся вдруг головкой, — видите ли, мосье, я удивляюсь, что нам еще вообще что-то платят, — и она принялась растирать по лбу и по щекам крем. — Боюсь, он разгадал нашу тайну. Ведь нам только б дали повыступать, мы и сами готовы за это приплачивать.

— Это очень унизительная страсть, мосье, которая сродни тайному пороку: ее можно удовлетворить лишь публично, — сказал мужчина с прилизанными черными волосами, сверкавшими, как новая калоша, с густо набеленным лицом и насурмленными глазами.

Тут лампочки, обрамлявшие туалетное зеркало Коломбины, начали поочередно мигать, так что казалось — сами саламандры закружились в бешеном хороводе вокруг этого запроданного на жизнь вперед лица.

— Свет экономит, шельма.

Варавва берег электроэнергию таким оригинальным способом повсюду: теперь огни, вспыхнув, сразу же гасли — думаешь, для броскости, а оказывается, лишь из экономии все замельтешило, завертелось; и, отмечая про себя, что экономия если и не «отец всего» (двигатель прогресса), то, во всяком случае, elegantiae arbiter и творец новых форм, Педрильо направился туда, откуда неслись Звуки Музыки Листа.

Варавва встретил его как родного. Маленький плешивец с малиновыми брыльцами — обязанными своим цветом не столько пороку пьянства, сколько иллюминации, устроенной в подражание атмосферным явлениям (сполохи) — он представлял собою разительный контраст белому роялю, из-за которого поднялся навстречу гостю. На ногах у него были грубой вязки чулки, удесятерявшие толщину икр; несколько раз проводит он по фартуку вспотевшими от игры ладонями; и, как ни странно, разнузданнейшее кружево воротника правило бал.

— Надо потолковать, — угрюмо произнес Педрильо, разбавляя этим приторную улыбку хозяина. Однако вышел напиток, который все равно пить было невозможно, так что пришлось вылить.

— Хорошо, поговорим без антраша, — сказал Варавва, — как мужчина с мужчиной.

— Как два Педрильо — меня зовут Педрильо. Это означает, так же откровенно, как я бы говорил сам с собой. Без дежурных комплиментов.

— Хорошо, сеньор Педрильо. Мне вовсе не нужны ваши комплименты. Исполнить «Венгерскую фантазию» может каждый. Особенно так, как это делаю я. Согласны?

— Безусловно.

— Ну вот и хорошо, ну вот и отлично. А то отовсюду слышишь: «Бараббас, вы так замечательно играете! Какой огонь, какое туше! А октавы какие! Вы покоряете своей…» Пустое. Вы правы. — Сморгнул обиду. — Вот мой цветник, — он обвел рукою окружавшие эстраду теплушки, где жили актеры: коломбина, пьеро, арлекино, скарамуччо, труффальдино, хор, балет. В отдельном домике жили Трое Страстных. Гвадалахарский Соловей прилетала из Трувиля, где над ней производил опыты один орнитолог — дон Паскуале. Хосе Гранадос потерял голос и теперь ходил за животными. — Пусть скажет спасибо и на этом. Впрочем, он лечится. Ах, я не представился, антрепренер Бараббас, собственной персоной… вы сожалеете, что мы не тезки? Понимаю, разговор тезок всегда доверительней. Итак, я к вашим услугам. Выезжаем со спектаклями на дом. Есть дикие звери.

— Вы, верно, любите театр?

— Что за вопрос! — Бараббас воздел руки, сцепив пальцы, а после с силой прижал их к груди, словно пронзил себя кинжалом. — Весь мир театр, все люди актеры…

— Так вот, это неправда. Иначе бы мы давным-давно сгинули.

— Я, разумеется, не говорю о тех, кто сколачивает подмостки. То есть я их считаю тоже людьми, скажу вам, сударь, больше — братьями. Людьми как раз меньше. Господь говорил, что все мы братья, не — что все мы люди. Полагаю, Господь сказал именно то, что хотел сказать.

— Он учил, что все люди братья. Впрочем, это вода на вашу мельницу: кого за людей не считаешь, те — не братья.

— Нет, нет, не испытывайте меня, ни водою, ничем — братья. Я старый христианин, чего не скажешь о некоторых, но… — поднял палец, — я не в укор. — Садится за рояль и, играя «Лунную сонату», продолжает: — Право на свободу мнений по любому вопросу — мое кредо. Это дар Господа, сотворившего нас по образу Своему и подобию. Отвергающий Его дары, отвергает Господа. Почему, вы думаете, мне пришлось бежать из франкистской Испании?

— Неподражаем. К тому же и декламатор прописей. А в мышонка можете обратиться? Серьезно, могли бы стать капитаном? Астролябия, поворот на полрумба и все такое прочее. Команда ваша, корабль наш. Коломбину — в Колумба, и айда, zu den ewigen Sternen. Ну, что скажете?

— Вы о выездном представлении?

— Да, только ехать придется на край света и без зверей, поскольку, по всем метеосводкам, потопа не предвидится. Корабль — «Улисс — 4», вы — капитан.

— На «Улиссе» — поплыву.

— Не стройте из себя принципиального, дон Бараббас. Вы поплывете на чем угодно и куда угодно. Сейчас я вам это докажу. Вас нанимает артист-неудачник, ненавидящий театр и нажившийся на незаконных поставках хлеба голодным.

На что Бараббас тут же разразился несколькими аккордами, спев за целый хор «Хлеба, хлеба голодным…» — Незаконных? Законы, писанные людьми, могут быть несправедливы.

— Merci. Тем не менее вы продаете свое искусство заклятому врагу. Для нас театр — это когда считают, что кораблик на Адмиралтействе, хотя и не может плыть, то все же своими судоходными качествами превосходит кусок металла, из которого отлит.

— Разве это не замечательно?

— По-моему, это ужасно.

— Но чем, позвольте спросить?

— Сожалею. Уже то, что вы сочли возможным об этом спросить, вынуждает меня оставить вопрос без ответа.

— Другими словами, с идиотами, которые про такие глупости спрашивают, нечего и разговаривать.

— Как вам угодно. Не забывайте, что на деньгах сижу я, а у вас драная задница. Ваш хваленый театр…

— …который вам тем не менее нужен…

— …лишь постольку, поскольку и я кому-то понадобился — это цепочка. А вообще мало того, что кораблик с Адмиралтейской стрелы вы спускаете на воду, вы соблазняете всех и каждого отправиться на нем в плавание: мол, не бойся, прыгай — ангелы тебя подхватят и понесут. А ведь сказано: не искушайте Господа. Вашими стараниями выросло три поколения актерствующих безбожников, которые всем своим видом непременно должны продублировать смысл сказанного ими или сделанного ими — дескать иначе не ясно. Нескончаемые живые картины, нескончаемый показ. Эта тавтология предстает в повседневности нестерпимой фальшью, узаконенным ломаньем при тайной циничной ухмылке псевдознания «что почем». Старый да малый в одном лице. Вообразим себе ученого, действительно сосредоточенного и одновременно демонстрирующего вам это — вы представляете себе, что он там наизучает?

Варавва заплакал. Из-под его заскорузлых пальцев лилась та самая фортепианная музыка, без которой постановщики научно-популярных фильмов не мыслят себе Пушкина в Болдино или музей-усадьбу Николаевых-Нидвораевых.

— Да, театр переживает нелегкие времена. Ваша критика сурова, но справедлива, сеньор. Уже не только написан Вертер, но и срублен вишневый сад. Наша беда — обратная связь, от которой нет спасенья. Пока мы подражали им, все было хорошо. Потом они стали подражать нам, подражающим им. Прикажете теперь подражать им, подражающим нам, подражающим им? Почему мы держим диких зверей? — понижая голос, жарким шепотом: — Чтоб стало, наконец, как в жизни. Теперь зритель узнает себя в них, а не, как прежде, в старых учительницах с несложившейся судьбой и грудой непроверенных сочинений на тему «Как я понимаю счастье?». Ваша милость хочет плыть без зверей. Позвольте уж, сударь…

— Ну и будет полосатый рейс… Нет! На сей раз вы от меня не уйдете!


Случалось ли вам произвольно (непроизвольно?) подумать о ком-то, а он уже тут как тут? Никакого чуда, никакой экстрасенсорики. Просто взгляд скользнул по знакомому лицу и мысль включилась безотчетно, прежде чем реальность была «схвачена за жабры». Так же и внезапные догадки, посещающие нас, когда мы заняты совсем иным — например, в лагере комедиантов предлагаем начлагу Варавве ангажемент на судне. Все это время Педрильо контрабандой от самого себя гадал, куда же она могла скрыться… Констанция… их было две беглянки… две… Это только казалось, что его осенило «вдруг», когда с криком «на сей раз вы от меня не уйдете!», он кинулся к окну и мгновенно скрылся из виду, оставив импресарио недоумевать: был ли то сумасшедший, был ли то налоговый инспектор инкогнито или — как знать — шпион кардинала. Помните? Некто, подозревавшийся в том же, вдруг на полуслове перемахнул через подоконник — и с криком «незнакомец из Менга!» был таков.

Двенадцатый подвиг Педрильо (продолжение)

Солнце уже стояло высоко, когда он вернулся в Париж и с бьющимся сердцем направился на рю де ля Бушери. На Малом мосту он задержал дыхание и замедлил шаг. Хромой Бес Асмодей поучает: «Ежели спешишь, то хорошо остановиться вдруг и трижды кряду глубоко вдохнуть и медленно выдохнуть».