Суд королевской скамьи, зал № 7 — страница 16 из 76

ность в городе, что он стал поставлять хлеб в большие магазины, в том числе и расположенные в тех кварталах, где евреев совсем не было.

Абрахам Кейди родился в 1920 году. Хотя к этому времени Кейди достигли процветания, они никак не могли расстаться с маленьким стандартным домиком с белой верандой, где появились на свет все их дети. Домик стоял в той части города, которая была сплошь заселена евреями, — от церкви Святой Марии на Черч-стрит она тянулась на семь кварталов до аптеки Букера, где начиналось негритянское гетто. Вдоль улицы стояли лавки, точь-в-точь такие же, как на прежней родине, и их запахи и звуки запоминались детям на всю жизнь. Прямо на тротуарах шли жаркие дискуссии на идише, вызываемые статьями в конкурирующих газетах — местной «Вархайт» и нью-йоркской «Форвертс». Сапожная мастерская двоюродного брата Кейди — Гершеля источала замечательный аромат кожи, а в погребке солильщика, где можно было выбрать любой из шестидесяти сортов солений и маринадов, хранившихся в бочках с рассолом, стоял острый запах уксуса. На заднем дворе кошерной лавки Финкельштейна дети смотрели, как режут кур за пятачок, с соблюдением всех религиозных правил. По всей улице шла оживленная торговля зеленью с лотков, владелец магазина одежды Макс Липшиц, с сантиметром на шее, сам затаскивал к себе возможных покупателей с улицы, а немного поодаль в ссудной кассе Сола хранилась целая коллекция рухляди. Каждый предмет этой коллекции говорил о трагедии, постигшей кого-то из клиентов Сола — по преимуществу цветных.

Большая часть прибыли, которую получал Морис Кейди, шла родственникам в Россию либо в Палестину. Кроме черного «эссекса», стоявшего перед домом, почти ничто не говорило о его благосостоянии. Игрой на бирже Морис не занимался, и поэтому, когда разразился биржевой крах, у него оказалось достаточно наличных, чтобы прикупить за треть их настоящей цены две разорившиеся пекарни.

При всех нехитрых потребностях семейства Кейди, растущий достаток все-таки взял свое. После длившихся целый год споров они купили большой десятикомнатный дом с участком земли размером в акр, стоявший на углу Нью-Хэмпшир-стрит, откуда открывался вид на устье Джеймс-ривер. Несколько еврейских семей из среднего класса — торговцев и врачей — уже обосновались за пределами гетто, но Кейди оказались в целиком нееврейском квартале. Конечно, они не были чернокожими, но чисто белыми их тоже не считали. Бен и Эйб были «еврейчиками», «жиденятами». Правда, на стадионе около бензоколонки, где они играли в бейсбол, дразнить их вскоре перестали: Бен Кейди здорово дрался, и обижать его было рискованно. А впоследствии, когда отношения с соседскими детьми наладились, те не упускали случая полакомиться чем-то вкусненьким с неисчерпаемой кухни Молли.

В школе для Эйба все началось сначала. Большинство учеников составляли мальчишки из расположенного поблизости приюта для трудных детей. Больше всего они любили драться. Эйбу пришлось нелегко, пока старший брат не научил его своим «грязным еврейским штучкам», которые помогали ему отбиваться.

В старших классах кулаки уступили место иной разновидности антисемитизма, и подростком Эйб привык слышать нелестные замечания о своем происхождении. Некоторым уважением братья стали пользоваться только тогда, когда Бен выдвинулся в число лучших школьных спортсменов сразу по трем видам спорта — весной он отбивал бейсбольные мячи так далеко, что их не могли найти, а осенью и весной отличался под баскетбольной корзиной и в секторе для прыжков.

В конце концов соседи стали даже с некоторой гордостью указывать на это еврейское семейство. Кейди были «хорошими евреями», они знали свое место. Но ощущение чужеродности, появлявшееся при входе в любой нееврейский дом, осталось у них навсегда.


Эйбу Кейди на всю жизнь запомнилось, как заботился его отец о родственниках, оставшихся на родине, и как он старался вызволить их всех из Польши. Полдюжины двоюродных братьев Морис вывез в Америку, еще стольким же оплатил проезд в Палестину. Но сколько он ни пытался, ему так и не удалось уговорить уехать отца, продненского раввина, и двух своих младших братьев. Один из них был врачом, другой — преуспевающим торговцем, и оба оставались в Польше до своего трагического конца.

Софа, его дочь, не отличалась красотой. Она вышла замуж за столь же некрасивого парня — разъездного торговца в перспективном районе Балтимора, где обосновалась большая часть семейства Кадыжинских. Семейные встречи в Балтиморе были большой радостью. Грех жаловаться: Америка приняла их хорошо. Они достигли кое-каких успехов и, несмотря на обычные семейные ссоры и разногласия, сохраняли тесную сплоченность, особенно в трудные минуты.

Заботы доставлял Морису и Молли только Бен. Конечно, они гордились своим сыном-спортсменом: он прославил их, этого они не могли отрицать. Но Бен Кейди был порождением 30-х годов. При виде чернокожего он немедленно проникался к нему сочувствием и жалостью. Остро переживая всякое угнетение, презирая невежество и самодовольство южан, он все больше прислушивался к голосам ловких фанатиков, обещавших свободу трудящимся массам, — всех этих Эрлов Броудеров, Мамаш Блур и Джеймсов Фордов[2], которые приезжали с Севера и осмеливались проповедовать свою веру смешанной аудитории из белых и цветных в крохотных залах негритянских кварталов.

— Слушай меня, сынок, — говорил Бену Морис. — Не хочешь быть булочником — хорошо, я уже не возражаю. Мы можем нанять управляющего, мы будем держать бухгалтеров, чтобы дело всегда приносило доход. Я ж ни о чем не прошу, ты не хочешь быть булочником — не надо. Но посмотри, Бен, — целых девять колледжей и Университет Западной Виргинии хотят взять такого спортсмена! Они на коленях просят тебя принять от них стипендию.

У Бена Кейди были черные волосы, черные глаза и черные брови, и, когда его внутренняя энергия не находила себе выхода на поле стадиона, он излучал ее с такой силой, что не заметить этого было невозможно.

— Я хочу несколько лет поболтаться просто так, отец. Немного оглядеться вокруг, понимаешь? Может быть, пойду в матросы.

— Ты хочешь стать бродягой, да?

Услышав их громкие голоса в соседней комнате, Эйб выключил радио и появился в дверях. Он был еще неуклюжим подростком, на несколько размеров меньше Бена.

— Эйб, иди готовь уроки.

— Сейчас июль, папа, мне не надо готовить уроки.

— И поэтому тебе надо влезть в разговор, вступиться за Бена и вместе с ним морочить мне голову?

Тут Морис Кейди пустился в долгий рассказ о своей юности в Польше, об испытаниях, которые он перенес в Палестине, и о том, как он бьется, чтобы в семье все было хорошо. И о Молли — самой лучшей женщине, какую только сотворил Бог. Потом настала очередь детей. Разве может Софа пожаловаться на свою судьбу? Некрасивая девушка, и муж у нее не красавец — а прошло всего три года, и у них уже двое замечательных детишек. Этот ее Джек, может быть, и поц, но пусть кто-нибудь скажет, что он плохой добытчик. И Софу носит на руках, как будто она чистое золото. А Эйб? Вы только посмотрите, какие оценки он приносит из школы. Спросите кого хотите из нашей семьи — все скажут, что он гений. Когда-нибудь он станет великим еврейско-американским писателем.

— Бен, «тохес афн тыш» — давай говорить начистоту. Что помогло тебе кончить школу? Только грубая сила. Ладно, ты не хочешь быть булочником. Пусть так. Но если пятнадцать колледжей, включая Университет Западной Виргинии, умоляют тебя оказать им честь — то доучись уже хотя бы до диплома. Или я слишком многого хочу — чтобы ты получил образование?

Бен мрачно молчал.

— Я хочу тебя спросить — как, по-твоему, можем себя чувствовать мы с твоей матерью, когда ты отправляешься на этот гойский аэродром и выделываешь на самолете свои дурацкие штуки? Пишешь дымом в воздухе какие-то там слова? Я хочу спросить — для этого мы тебя вырастили, да? Я тебе скажу, Бен, — видел бы ты, с каким лицом мать ждет, когда услышит твои шаги на крыльце. Она умирает каждую минуту, когда ты там, в небе. Она готовит еду и говорит мне: «Морис, я знаю, что Бену этого уже не попробовать». Смотри на меня, сын, когда я с тобой говорю.

И Эйб, и Бен сидели понурые, то сжимая, то разжимая кулаки.

— Что тебе мешает жить, сынок?

Бен медленно поднял голову:

— Нищета. Фашизм. Неравенство.

— Ты думаешь, я не слыхал всей этой чепухи от большевиков еще в Польше? Ты еврей, Бен, рано или поздно они тебя предадут. Я хорошо знаю, что за палачи они там, в России.

— Папа, перестань ко мне цепляться.

— Нет, буду цепляться, пока ты не получишь образования. Ладно, я знаю, сейчас модно, чтобы молодежь ходила в черные кварталы и танцевала с черномазыми. Сначала с ними потанцуешь, а потом, глядишь, и приведешь такую в дом своей матери.

Бен хотел возразить, но Морис жестом остановил его.

— Посмотри, что ты делаешь. Летаешь, стал коммунистом, танцуешь с черномазыми. Бен, у меня нет предрассудков. Я же еврей, который повидал прежнюю жизнь. Или я не знаю, как страдают эти черные? Кто, в конце концов, самые либеральные философы, кто лучше всех относится к черным? Евреи! Но если дойдет до того, что эти черные взбунтуются, то против кого они, по-твоему, обратятся? Против нас!

— Ты кончил, отец?

— Твои уши ничего не слышат, Бен. Говорить с тобой — все равно что со стенкой.

2

«О том, что мой брат Бен убит, мы узнали не из телеграммы. Ничего подобного. Мы получили письмо от одного из его товарищей по эскадрилье „Лакалле“ — американских добровольцев, которые сражались в воздухе на стороне правительства Испании. Некоторые из них были наемниками, другие, как Бен, — антифашистами. Компания была разношерстная. Нам показалось немного странным, что большую часть письма занимали рассуждения о том, во имя чего погиб Бен и какие трусы фашистские летчики.

Бен летал на русском самолете, который называли „чатос“ — „курносый“. Он давно устарел, а германские „хейнкели“ и итальянские „фиаты“, летавшие целыми тучами, всегда имели численное превосходство в воздухе. В свой последний вылет Бен сбил бомбардировщик „юнкерс“, а потом они ввязались в воздушный бой с истребителями — трое американцев против тридцати пяти „хейнкелей“. Так говорилось в письме.