— Твое поведение красноречивее всего, что я могу сказать. Видите ли, Лаура, он любит свою семью и прожил бы с женой всю жизнь, если бы только она позволила ему писать о том, что не дает ему покоя. Он еврей и хочет писать о евреях. Ему отвратительна отравленная атмосфера киностудий. Я видел много писателей, которые попались в эту западню. В один прекрасный день они просто перестают писать. Эйб чувствует, что для него такой день вот-вот наступит. Это его смертный приговор, и он это знает.
— А что мне еще делать, Шоукросс? «То самое место» не купит ни одна студия, уж об этом Лу Пеппер позаботится. Саманта никогда не разрешит мне на два года уехать из Англии, чтобы собирать материал для книги. Когда мы после развода рассчитаемся с адвокатами, я снова останусь на нуле. Что мне тогда останется — упрашивать Мэгги, чтобы она заложила свои бриллианты?
— Я говорил со своим банком и с твоими американскими издателями. Мы так или иначе сможем удержать тебя на плаву.
— Вы, Шоукросс?
— Да.
— Вы считаете, что я еще кое-что могу?
— Твое дело — писать, счета буду оплачивать я.
Эйб отвернулся.
— А что, если полночь для меня уже миновала? — сказал он. — Что, если я вас подведу? Не знаю, Шоукросс, просто не знаю.
— Я всегда считал, что ты — единственный еврей, который не дал бы затащить себя в газовую камеру живым.
Вошел слуга и сообщил, что снова звонит мистер Пеппер.
— И что ты ему ответишь? — спросил Шоукросс.
— По правде говоря, я никогда еще не испытывал такого страха. Даже когда разбил свой «спитфайр».
Эйб вытер вспотевшие руки, взял трубку и сделал глубокий вдох, чтобы успокоить сердцебиение.
— Эйб, сегодня утром я говорил с Милтом. Он хочет доказать свою искренность. Еще двадцать пять тысяч за права на роман.
Эйбу ужасно хотелось ответить грубым ругательством и на этом покончить. Он посмотрел на Шоукросса, потом на Лауру.
— Нет, не пойдет, — сказал он тихо и положил трубку.
— Эйб, как я тебя люблю! Попроси меня поехать с тобой. Прикажи мне остаться при тебе.
— По-твоему, я об этом не думал? Мы с тобой на несколько дней заглянули в рай. Но только последний идиот способен считать, что так можно прожить всю жизнь. Все, на что мы можем надеяться, — это короткая передышка между боями. У нас была такая передышка. В тех местах, куда я еду, жарко и опасно. Очень скоро тебе там перестанет нравиться. Если хочешь знать, я тоже тебя люблю.
16
«У Саманты хватило врожденной женской хитрости, чтобы двадцать лет заставлять меня плясать под ее дудку. Она удерживала меня не сочувствием, не самопожертвованием, не помощью в работе. Она удерживала меня шантажом.
Она понимала, что больше всего на свете я боюсь одиночества. Одиночество толкало меня в объятья женщин, которые мне не нравились и с которыми мне даже не хотелось провести вечер… Только ради того, чтобы не быть одному.
И еще она понимала, что больше всего на свете я люблю сына и дочь, Бена и Ванессу. Этот страх и эту любовь Саманта превратила в постоянно висящую надо мной угрозу. Я не мог остаться в одиночестве и лишиться детей.
Она была настолько уверена в себе, что постоянно заявляла: я волен в любой момент ее оставить, и она ничего от меня не потребует. Я был волен ее оставить точно так же, как был волен избавиться от Лу Пеппера и Милтона Мандельбаума.
Когда я испытывал недовольство тем, как складывается моя жизнь, впадал в депрессию и приходил в отчаяние, она прибегала к своей обычной тактике — укладывала меня с собой в постель и бешено любила меня. Это был ее способ умиротворить меня — все равно что почесать собаке брюхо. Но в постели Саманта была великолепна, и обычно после этого гнев и отчаяние притуплялись.
Двадцать лет я молил Бога о чуде — чтобы все изменилось, чтобы в один прекрасный день она сказала мне: „Я понимаю, что тебе плохо. Иди, воюй со своими ветряными мельницами. Я встану рядом с тобой“.
Когда я вернулся из Голливуда с мозгами набекрень, я стал упрашивать ее сдать Линстед-Холл в аренду, забрать детей и отправиться со мной в дальние страны, куда звало меня писательское воображение.
Кого я хотел провести?
В тех редких случаях, когда Саманта сопровождала меня в моих поездках, она жаловалась на неудобства, на мою занятость, на необходимость появляться в свете. Целые дни она проводила в хождении по магазинам. По вечерам, когда я уходил на важные для меня встречи, я так беспокоился о бедной Саманте, скучающей в отеле, что не мог как следует заниматься своим делом. Мне приходилось за все перед ней извиняться.
Я хотел писать в Линстед-Холле. Даже это дерьмо — „То самое место“. Но Саманта твердила, что мое присутствие в доме связывает ее и нарушает нормальную жизнь. Для нее всегда было мучительным испытанием принимать моих коллег и деловых знакомых.
И теперь я слушал ее, не веря своим ушам. За двадцать лет она ничегошеньки не поняла.
„Благодари Бога, — сказала Саманта, — что у тебя есть такие друзья, как Лу Пеппер. Ты знаешь, что из-за твоего поведения он в Лондоне слег в больницу с сильнейшим колитом?“
Мне и в голову не приходило, что колит у человека может обернуться словесным поносом, но с Лу Пеппером случилось именно это. Он вернулся в Лондон раньше меня и успел ее обработать, заодно рассказав во всех подробностях о Лауре. Он объяснил ей, что этот новый заказ — важнейшее событие в моей жизни, что он означает большие деньги. Если она хочет спасти меня от будущих Лаур Альб, то не должна отпускать в Лос-Анджелес одного. Он-то при этом, конечно, имел в виду заполучить верного союзника, который постоянно будет под рукой, готовый вправить мне мозги, если я вдруг собьюсь с намеченного, правильного, курса.
Поэтому Саманта была готова меня простить и принести эту жертву — переехать в Беверли-Хиллз и жить со мной в особняке. Свою речь она закончила рассуждениями о том, как плохо у нее со здоровьем, как много у нее забот, как она экономна и, в заключение, как она всегда поддерживала меня и помогала в работе.
Приходить в ярость не было никакого смысла. Я уже пытался это делать. Я посмотрел на нее и понял, что она никогда не переменится. Она так же неумна, как и ее лошади, и теперь я знал, что не благодаря ей стал писателем, а вопреки ей им остался.
„Давай разводиться“, — сказал я.
Сначала Саманта попробовала уговорить меня по-хорошему: я, мол, перенес долгий перелет, устал и так далее. Я настаивал. Тогда она стала играть на моих страхах: я останусь совсем один, дети обратятся против меня, меня замучат угрызения совести.
Поняв, что я непреклонен, она пришла в отчаяние.
„Я иду ко дну, Саманта. Если я и дальше буду вести такую жизнь, мне конец. И я решил, что уж если погибать, то в бою“.
Тогда Саманта, которой лично для себя всегда нужно было лишь очень немногое, пригрозила оставить меня без единого шиллинга.
„Тут я готов пойти тебе навстречу, — сказал я. — Ты получишь все, включая права на „То самое место“: в конце концов, на эту книгу вдохновила меня ты. А я уйду без гроша в кармане. Это все твое… Все!“
Потом мне предстояло рассказать, что произошло, Бену и Ванессе. Я сказал им, что вскоре отправляюсь путешествовать по Восточной Европе и, если все пойдет нормально, то следующее лето проведу в Израиле. И чтобы они туда приехали.
Тут произошла странная вещь — они настояли на том, чтобы поехать в Лондон меня проводить.
И когда я покинул Линстед-Холл, то в одиночестве там осталась Саманта».
17
Одиссея Абрахама Кейди началась в Советском Союзе, где для него был организован тур с обычным принудительным ассортиментом: образцовые предприятия, новостройки, балет, музеи, дома пионеров и словесная акробатика в Союзе писателей. А на станциях метро, под хрипящими громкоговорителями, или в парках он тайно встречался с евреями.
Его просьба о посещении Продно затерялась в бюрократических закоулках. Он поехал в Киев и повидал пресловутые овраги Бабьего Яра, куда загнали тридцать пять тысяч евреев, чтобы расстрелять их при полном равнодушии украинцев.
Многочисленное и испытывавшее постоянные преследования еврейское меньшинство Киева проявило большое желание встретиться с Кейди. Но тут его поездка была внезапно прервана, и его попросили покинуть страну.
Из Парижа он с новым паспортом поехал в Польшу, правительство которой пыталось убедить весь мир, что поляки неповинны в геноциде евреев и что теперь, при коммунизме, в Польше господствует новая, либеральная атмосфера.
Абрахам совершил печальное паломничество в концлагерь «Ядвига», где погибла почти вся семья Кадыжинских. Лагерь был цел и невредим — он стал национальным святилищем. Кейди хотел сопоставить с действительностью те кошмарные картины газовых камер и крематория, которые виделись ему, когда он пытался поставить себя на место то эсэсовских убийц, то погибающих евреев. Он побывал в медицинских бараках, где проводились безумные хирургические эксперименты. И здесь он встречался с многими людьми, и многие стремились с ним поговорить. В результате однажды он был задержан во время обеда в варшавском отеле «Бристоль», три дня провел в штаб-квартире тайной полиции в качестве сионистского шпиона, а потом был выдворен из Польши.
То же самое произошло в Восточном Берлине, где главная линия пропаганды состояла в том, что восточные немцы искупили свои грехи, обратившись в коммунистическую веру, в то время как западные остались настоящими нацистами. Во время третьей поездки в Восточный Берлин его предупредили, чтобы больше он здесь не показывался.
После этого Абрахам Кейди проехал по следам выживших в войне беженцев из Восточной Европы — в их главный сборный пункт Вену, а оттуда в лагеря на побережьях Италии и Франции, где подпольные иммиграционные агенты скупали старые,