Суд королевской скамьи, зал № 7 — страница 52 из 76

Все сидевшие в зале слушали, как завороженные.

— Мы бы ошиблись, — гремел Баннистер, — потому что, если бы кто-то приказал британским войскам загонять в газовые камеры детей и стариков, не сделавших ничего плохого, кроме того, что они были детьми своих родителей, — то можете ли вы себе представить, чтобы британские войска не подняли бы тут же мятеж против тех, кто отдал такой приказ? Нет, конечно, нашлись некоторые немцы — солдаты, офицеры, священники, врачи и простые граждане, которые отказывались выполнять такие приказы и говорили: «Я не стану это делать, потому что не хочу жить, имея это на своей совести. Я не буду толкать их в газовую камеру, а потом говорить, что выполнял приказ, и оправдываться тем, что иначе это все равно сделал бы кто-нибудь другой, что я не могу этого остановить, а другой толкал бы их в газовую камеру еще более жестоко, поэтому в их же интересах, чтобы я толкал их туда не так грубо». Но все дело было в том, что таких людей оказалось слишком мало.

Так вот, читатели могут воспринимать этот абзац в этой книге по-разному, и тут возможны три различных подхода. Возьмем, например, лагерного охранника-эсэсовца, которого после войны повесили. Этот эсэсовец-охранник сказал бы в свою защиту: «Позвольте, но я был призван в армию и попал в СС, а потом в концлагерь, не зная, что происходит». Конечно, он очень скоро узнал, что происходит, и будь он британским солдатом, он поднял бы мятеж. Я не говорю, что этих эсэсовцев-охранников после войны следовало отпустить на свободу, но если мы поставим себя на их место, на место призванных в гитлеровскую армию, то согласимся, что виселица — это было, пожалуй, немного слишком.

Теперь второй подход. Должны были найтись люди, которые пошли бы на риск серьезного наказания или даже смерти, отказавшись выполнять подобные приказы, потому что это наш долг перед будущими поколениями. Мы должны сказать нашим потомкам: если это случится снова, вы не сможете оправдаться тем, что боялись наказания, потому что рано или поздно для человека наступает такой момент, когда сама его жизнь теряет смысл, если она предполагает необходимость калечить или убивать других.

И наконец, третий подход состоит в том, что это был вообще не немец, а наш союзник, в чьи руки была отдана власть над жизнью других наших союзников.

Мы знаем, разумеется, что врачам из заключенных тоже грозило наказание. Но мы узнали также, не правда ли, что заключенные работали в медчасти и что одного из них, доктора Адама Кельно, немцы особенно ценили, да и сам он считал себя их сотрудником. Никто не сможет нас убедить, что германский медик стал бы рубить сук, на котором сидит, уничтожив самого полезного своего помощника. И мы знаем, что приказ перевести этого самого ценного врача в частную клинику исходил от самого Гиммлера.

Защита утверждает, таким образом, что по существу этот абзац верен и что истец заслуживает лишь того, чтобы ему с презрением присудили возмещение ущерба размером в полпенни, ибо если бы в этом абзаце говорилось, что такой-то совершил двадцать убийств, а на самом деле он совершил только два, то велик ли был бы реальный ущерб для репутации такого убийцы?

В этом абзаце ошибочно утверждается, что было проведено более пятнадцати тысяч хирургических экспериментов. Ошибкой было и утверждение, что это делалось без обезболивания. Мы признаем это.

Вам тем не менее предстоит решить, какого рода операции делались в концлагере «Ядвига», как они производились над евреями и какова цена репутации доктора Кельно.

12

Самые близкие и тесные отношения с жертвами концлагеря «Ядвига» сложились у Шейлы Лэм, и Баннистер долго расспрашивал ее, чтобы решить, в каком порядке вызывать их для дачи показаний в суде. Первой должна быть женщина, чтобы придать мужества мужчинам; кроме того, она должна внушать доверие, держаться твердо, не теряться и сохранить присутствие духа, оказавшись на свидетельской трибуне. По мнению Шейлы, лучше всего для этого подходила Йолан Шорет, хотя она и была из всех самой тихой.

Йолан Шорет, миниатюрная и тщательно одетая, выглядела совершенно спокойной, когда сидела с Шейлой и доктором Лейберманом в совещательной комнате, ожидая, когда ее вызовут.

В зале судья Гилрей, открывая заседание, обратился к репортерам:

— Я не могу давать указания прессе, но могу сказать только одно. Я как судья Ее Величества буду до глубины души потрясен, просто потрясен, если фотография кого-нибудь из свидетелей, перенесших эти ужасные операции, или его имя окажутся в газетах.

Услышав его слова «ужасные операции», сэр Роберт Хайсмит поморщился. Баннистеру безусловно удалось произвести определенное впечатление на судью, а может быть, и на всех остальных.

— Впрочем, я только высказал свое мнение и по прошлому опыту не имею оснований сомневаться в благоразумии прессы.

— Милорд, — сказал О’Коннер, — мои помощники только что передали мне записку, где говорится, что все представители прессы подписали обязательство не публиковать ни имен, ни фотографий.

— Иного я и не ожидал. Благодарю вас, господа.

— Моя свидетельница будет давать показания на иврите, — сказал Баннистер.

В дверь совещательной комнаты постучали. Доктор Лейберман и Шейла Лэм провели Йолан Шорет по коридору в зал. Прежде чем сесть за адвокатский стол, Шейла крепко пожала ей руку. Сотни глаз устремились на свидетельницу. Адам Кельно с непроницаемым лицом смотрел, как она и доктор Лейберман поднимаются на трибуну. Она излучала спокойное достоинство, и весь зал, почувствовав это, притих. Ее привели к присяге на Ветхом Завете, и судья предложил ей говорить сидя, но она сказала, что будет стоять.

Гилрей дал краткие указания доктору Лейберману о том, как следует переводить. Тот кивнул и сказал, что свободно говорит на иврите и по-английски, а его родной язык — немецкий. С миссис Шорет он знаком уже несколько лет и никаких особых затруднений не предвидит.

— Ваше имя? — задал Томас Баннистер свой первый вопрос.

— Йолан Шорет.

Она сообщила свой адрес в Иерусалиме, девичью фамилию — Ловино, место и год рождения — Триест, 1927-й. Баннистер пристально наблюдал за ней.

— Когда вас отправили в концлагерь «Ядвига»?

— Весной сорок третьего.

— И у вас на руке вытатуировали номер?

— Да.

— Вы помните этот номер?

Она расстегнула рукав, медленно засучила его до локтя и вытянула руку вперед, показывая голубую татуировку. Кто-то в задних рядах громко всхлипнул, а на лицах присяжных впервые появились признаки волнения.

— Семь ноль четыре три два, и треугольник, означающий, что я еврейка.

— Можете опустить рукав, — тихо сказал судья.

— Миссис Шорет, у вас есть дети? — продолжал Баннистер.

— Собственных нет. Мы с мужем усыновили двоих приемных.

— Что вы делали в лагере «Ядвига»?

— Первые четыре месяца работала на заводе. Мы делали детали для раций.

— Очень тяжелая была работа?

— Да, по шестнадцать часов в день.

— Вы получали достаточно пищи?

— Нет, я весила сорок килограмм.

— Вас били?

— Да, капо нас били.

— Что представлял собой ваш барак?

— Обычный барак концлагеря. Мы спали в шесть этажей. В бараке было триста — четыреста человек, одна печка посередине, умывальник, два туалета и два душа. Ели мы с жестяных тарелок.

— А что произошло через четыре месяца?

— Пришли немцы и стали отбирать близнецов. Они нашли меня с сестрой и сестер Кардозо, с которыми мы вместе росли в Триесте и вместе были отправлены в лагерь. Нас посадили на грузовик и отвезли в главный лагерь, в третий барак медчасти.

— Вы знали, что это был за барак?

— Скоро узнали.

— И что вы узнали?

— Что в нем держали мужчин и женщин, которых использовали для экспериментов.

— Кто вам это сказал?

— Нас поместили рядом с другой парой близнецов — сестрами Блан-Эмбер из Бельгии, которых облучали рентгеном, а потом оперировали. Не так уж много времени понадобилось, чтобы узнать, зачем мы здесь.

— Не можете ли вы описать милорду судье и господам присяжным этот третий барак?

— Женщин держали на первом этаже, мужчин — на втором. Все окна, выходившие на второй барак, были заколочены досками, потому что там была стена, у которой расстреливали, но мы все слышали. Окна с другой стороны оставались обычно закрытыми, и в бараке было постоянно темно — горело только несколько слабых лампочек. Дальний конец барака был отгорожен, там держали около сорока девушек, над которыми экспериментировал доктор Фленсберг. Большинство из них сошло с ума, они все время что-то бормотали или кричали. А остальные, например, как сестры Блан-Эмбер, были выздоравливающими после экспериментов Фосса.

— Вы знали о существовании каких-нибудь проституток или женщин, которым делали аборты?

— Нет.

— Вы знали доктора Марка Тесслара?

— Да, он лечил мужчин наверху и время от времени помогал лечить нас.

— Но он, насколько вам известно, не оперировал женщин?

— Я об этом не слыхала.

— Кто надзирал за вами в третьем бараке?

— Четыре женщины-капо, польки с тяжелыми дубинками, которые жили в отдельной комнатке, и женщина-врач по имени Габриела Радницки, у нее тоже была своя комнатка в углу барака.

— Заключенная?

— Да.

— Еврейка?

— Нет, католичка.

— Она плохо с вами обращалась?

— Наоборот, она очень нам сочувствовала. Она изо всех сил старалась спасти тех, кому были сделаны операции, и одна входила в клетку, где держали сумасшедших. Она успокаивала их, когда они впадали в исступление.

— Что произошло с доктором Радницки?

— Она покончила с собой. Оставила записку, где говорилось, что больше не может видеть страдания людей, не имея возможности им помочь. У нас всех было такое чувство, словно мы лишились матери.

Терренс стиснул руку Анджелы так крепко, что она чуть не вскрикнула. Адам продолжал сидеть, уставившись на свидетельскую трибуну с таким видом, словно ничего не слышал.