Можно было бы ожидать, что человек, сделавший то, что сделал доктор Кельно, затаится, будет радоваться, что ему повезло, и попытается примириться со своей совестью, если она у него есть, а не станет почти двадцать пять лет спустя снова ворошить прошлое. Он поступил так, думая, что это сойдет ему с рук. Но увы, здесь всплыл регистрационный журнал операций, и ему пришлось снова и снова сознаваться во лжи.
Может ли кто-нибудь в этом зале, у кого есть дочь, забыть историю Тины Блан-Эмбер? У Тины были мать и отец, они пережили Холокост и узнали, что их дочь была убита, как подопытная морская свинка. И убил ее не врач-нацист, а поляк, наш союзник. Случись это с любым из нас, узнай мы потом, что английский врач погубил нашего ребенка в ходе бессмысленного, извращенного, зверски жестокого медицинского эксперимента, — мы бы знали, как поступить с этим врачом.
Я согласен с тем, что не бывает мест страшнее концлагеря «Ядвига». И все же, господа присяжные, бесчеловечное обращение человека с человеком старо, как само человечество. И если кто-то оказался в лагере «Ядвига» или в каком-нибудь другом месте, где его окружают бесчеловечные люди, это само по себе еще не дает ему права отбросить всякую мораль, всякую религию, всякую философию, все то, что делало его достойным имени человека.
Вы слышали показания нескольких других врачей из концлагеря «Ядвига» — двух женщин, благороднее и отважнее которых еще не доводилось видеть английскому суду. Одна из них — еврейка и коммунистка, другая — набожная христианка. Что произошло, когда Фосс пригрозил доктору Висковой пыткой электричеством? Она отказалась и приготовилась покончить с собой. А доктор Сюзанна Пармантье? Она была в том же аду — в концлагере «Ядвига». Припомните, что она ответила доктору Фленсбергу.
И вы слышали показания самого отважного из них всех. Самого обычного человеку, преподавателя романских языков в маленькой польской гимназии — Даниэля Дубровски. Человека, который пожертвовал своей мужественностью, чтобы кто-то моложе его получил шанс прожить нормальную жизнь.
Господа присяжные, бывают такие минуты, когда сама жизнь человека теряет смысл, если она направлена на то, чтобы калечить и убивать других. Есть моральная грань, перейдя которую человек теряет право считаться человеком. Это одинаково относится и к Лондону, и к концлагерю «Ядвига».
Эта грань была перейдена, и об искуплении такой вины речи быть не может. Антисемитизм — проклятие человечества, каинова печать, которая лежит на каждом из нас. Ничто из того, что делал Кельно до этого или после этого, не искупает сделанного им тогда. Он потерял право на наше сострадание. И я убежден, что за все им совершенное он может ожидать от британского суда только одного — нашего презрения и возмещения в размере самой мелкой монеты, какая только существует в этой стране.
38
— Господа присяжные! — сказал судья Гилрей. — На протяжении месяца мы заслушивали показания в процессе по делу о клевете, который стал самым длительным подобным процессом во всей английской судебной практике. Таких показаний никогда еще не доводилось выслушать ни одному английскому суду по гражданским делам. То, что происходило в концлагере «Ядвига», будущие поколения назовут самым страшным преступлением за всю историю человечества. Но мы — не трибунал по делу о военных преступлениях. Мы разбираем гражданский иск согласно общему праву Англии…
Подведение итогов процесса — всегда нелегкое дело, но Энтони Гилрей сумел сделать это с необыкновенным блеском, сведя все к общему праву и показав, что следует считать имеющим отношение к делу и на какие вопросы присяжные должны ответить. В середине следующего дня он передал дело на их рассмотрение.
В последний раз встал со своего места Томас Баннистер.
— Милорд, здесь предстоит принять два решения — не объясните ли вы это господам присяжным, прежде чем они удалятся на совещание?
— Да. Прежде всего вы определите, принимаете ли вы решение в пользу истца или ответчиков. Если решение будет в пользу доктора Кельно и вы согласитесь с тем, что он стал жертвой клеветы, то вы должны определить, какую сумму возмещения вы ему присуждаете.
— Благодарю вас, милорд.
— Господа присяжные, — сказал Гилрей, — я сделал все, что мог. Теперь слово за вами. Не спешите — в вашем распоряжении столько времени, сколько вам понадобится. Мои помощники позаботятся о том, чтобы вы были обеспечены всем, что пожелаете, из пищи и питья. Теперь остается еще одно дело. Правительство Польши через посредство своего посла попросило передать ему этот регистрационный журнал операций как документ огромной исторической важности, заслуживающий помещения в один из их национальных музеев. Правительство Ее Величества дало свое согласие. Польский посол не возражает против того, чтобы журнал находился в вашем распоряжении, пока вы не закончите совещание. Я прошу вас обращаться с ним как можно бережнее. Не сыпьте на него пепел от сигарет и не проливайте кофе или чай. Мы не хотели бы, чтобы будущие поколения поляков думали, будто британские присяжные отнеслись к этому документу легкомысленно. Теперь вы можете удалиться на совещание.
Был полдень. Двенадцать безымянных, ничем не примечательных англичан покинули зал судебных заседаний, и дверь совещательной комнаты за ними закрылась.
Битва между Адамом Кельно и Абрахамом Кейди подошла к концу.
В половине второго Шейла Лэм вбежала в комнату, где сидели остальные, и сообщила, что присяжные возвращаются. Коридор был битком набит репортерами. Правда, они были вынуждены подчиниться железному правилу, запрещающему любые фотосъемки и интервью в здании суда. И все же один из них не выдержал.
— Мистер Кейди, — сказал он, — присяжные совещались очень недолго. Как вы думаете, значит ли это, что процесс выиграете вы?
— Этот процесс не выиграет никто, — ответил Эйб. — Мы все его проиграли.
Он и Шоукросс протолкались сквозь толпу и оказались стоящими рядом с Адамом Кельно.
Гилрей сделал знак своему помощнику, который подошел к ложе присяжных.
— Вы вынесли вердикт?
— Да, — ответил старшина присяжных.
— И этот вердикт вынесен единогласно?
— Да.
— Решили ли вы дело в пользу истца, сэра Адама Кельно, или в пользу ответчиков, Абрахама Кейди и Дэвида Шоукросса?
— Мы решили дело в пользу истца, сэра Адама Кельно.
— И вы единогласно определили сумму возмещения?
— Да.
— Какова эта сумма?
— Полпенни.
39
Анджела вбежала в кабинет, где неподвижно сидел Адам.
— Это Терри, — сказала она. — Он вернулся и собирает свои вещи.
Адам выбежал из кабинета, шатаясь и натыкаясь на стены, поднялся по лестнице и рывком распахнул дверь. Терри закрывал чемодан.
— Я много не взял, — сказал Терри. — Только самое необходимое.
— Ты возвращаешься к Мэри?
— Мы уезжаем вместе с Мэри.
— Куда?
— Пока толком не знаю. Из Лондона и из Англии. Анджела будет знать, где я.
Адам загородил собой дверь:
— Я требую, чтобы ты мне сказал, куда вы едете.
— Туда, к прокаженным! — крикнул Терри. — Если я буду врачом, то таким, как доктор Тесслар!
— Оставайся здесь, ты слышишь?
— Вы солгали мне, доктор.
— Да, солгал! Я сделал это ради тебя и Стефана.
— И я вам весьма благодарен. А теперь дайте мне выйти.
— Нет!
— А что вы со мной сделаете? Отрежете мне яйца?
— Ты… Ты… Ты такой же, как и все они! Ты тоже хочешь меня уничтожить! Они заплатили тебе, чтобы ты уехал. Все тот же заговор!
— Вы гнусный параноик. Вы отрезали яйца евреям, чтобы свести счеты с собственным отцом. Разве не так, сэр Адам?
Адам ударил его в лицо.
— Жид! — кричал он, нанося новые и новые удары. — Жид! Жид! Жид!
40
Эйб открыл дверь квартиры на Колчестер-Мьюз. За дверью стоял Томас Баннистер. Эйб молча впустил его и провел в гостиную.
— Мы с вами договаривались о встрече, — сказал Баннистер. — Я ждал.
— Знаю, прошу меня простить. Виски?
— Пожалуйста, без льда.
Баннистер снял плащ, и Эйб налил ему виски.
— Понимаете, в последние день-два у меня были сплошные прощания. Просто прощания, торжественные прощания, слезные прощания. В том числе я проводил дочь в Израиль.
— Жаль, что ее здесь уже нет. Очень милая девушка, я был бы рад познакомиться с ней поближе. Новости с Ближнего Востока нерадостные.
Эйб пожал плечами:
— К этому можно привыкнуть. Когда я писал «Холокост», Шоукросс приходил в ужасное волнение всякий раз, когда там наступал очередной кризис, и наседал на меня, чтобы я поскорее прислал ему рукопись. А я отвечал, что он может не беспокоиться: когда бы я ее ни кончил, легкой жизни евреям ждать не приходится.
— Да, не так это просто.
— Что — писать или быть евреем?
— Я, собственно, имел в виду писание. Ведь вы как будто влезаете внутрь человека и месяцами снимаете на пленку, что происходит у него в голове.
— Что-то вроде этого. Баннистер, я не спешил с вами увидеться, потому что побаиваюсь вас.
Баннистер улыбнулся.
— Ну, я же не собирался допрашивать вас как свидетеля.
— Знаете, о ком я сейчас постоянно думаю? — спросил Эйб.
— Об Адаме Кельно.
— Откуда вы знаете?
— Потому что я тоже о нем думаю.
— Вы знаете, Хайсмит был прав, — сказал Эйб. — Ведь если бы нам не повезло, то и мы оказались бы там. Как быть обыкновенному человеку, когда у него член затянуло в мясорубку? Как бы, черт возьми, вел себя там я?
— Мне кажется, я знаю.
— А вот я не очень-то уверен. В мире слишком мало таких людей, как Даниэль Дубровски, или Марк Тесслар, или Пармантье, или Вискова, или Ван-Дамм. Мы много говорим о мужестве, а кончаем тем, что оказываемся последними мерзавцами.
— Таких людей больше, чем вам сейчас кажется.
— Одного я пропустил, — сказал Эйб. — Томаса Баннистера. В тот вечер, когда вы поучали меня, за кого на мне лежит ответственность, вы забыли назвать себя. Вот было бы обидно, если бы английский народ лишился такого премьер-министра.