Суд над колдуном — страница 15 из 19

– Молчи, баба! – крикнул боярин. – Государево слово свято. Молвил: чародей, стало, чародей и есть. А голову завтра ж на болоте срубят. Молчи, знай.

– Ох, мне бедной сиротинушке! Ох, Ондреюшко! Да на кого ты меня покинешь…

– Ну, завела. Нишкни! Дай ей…

Но стрелец и сам уже бросился на Олену и со злостью дал ей такого тумака, что она грохнулась на колени и заголосила без слов… Дьяк махнул и ее оттащили в дальний угол.

– Кончай, Иваныч. Вишь, анафемы. Умаялся я с ими, – сказал боярин, хоть и не вставал с места.

«Олену Федотову, – зачитал дьяк, – Емельку Кривого, да Афоньку Жижина, да Прошку Охапкина свободить и наказания им не чинить».

Квасник и Емелька истово перекрестились. Афонька все также тупо озирался, дрожал мелкой дрожью и всхлипывал. Но на него никто и не взглянул.

– Гони их, страдников, в темную, – сказал Алмаз Иванов подъячему. – Да, мотри, карауль накрепко, чтоб не убёг кто. А кого свободить велено, тотчас вон.

Стрельцы подняли с полу баб, распутали им ноги, собрали всех в кучу и погнали в дверь. У Ульки рот так и остался заткнут тряпкой. Олена, как с крыльца сошла, так сейчас обернулась и плюнула.

– Душегубы окаянные! – крикнула она, но оглянулась на Ондрейку, и жалость так и схватила ее за сердце. Ондрейка, как услыхал приговор, так рта и не раскрывал. Только слезы катились у него по щекам.

– Ох, болезный ты мой! – запричитала Олена. – Кровинушка ты моя! Ровно дитя ты мое рожоное. Ровно птенчик малый! Ой, да и добрый же ты, да ласковый. Наклепали на тебя злые вороги.

Афонька, идя за Оленой, подтягивал ей и тоже ревел в голос.

– Аль казнить ведете? – крикнул кто-то из народа, стоявшего на площади.

– Не. Казнить завтра поутру. Ведьму жечь будут в срубе.

– О! То надо всем повестить. То-то потеха! А коя та ведьма? Та что ль? – Парень указал на Олену. – Вишь крепкая!

– Не. Та вон, с тряпицей.

– Аль голодна, тряпку жует?

– Бесов скликать почала.

– Ах она окаянная! Так ей и надо, анафеме! Да и всем колдунам тож.

Как в темницу вошли, так подъячий тотчас велел всем, кого освободить сказали, забирать свою рухлядь и вон убираться.

Квасник и Емелька и сами ног под собой не чуяли, скорей бы только выбраться отсюда. А Афонька, как вошел, так среди избы стал и ревма ревел.

Квасник уж пожалел.

– Да ты што, скаженный, ревешь? Ведь свободить тебя велено. Идем домой.

– Домой? – повторил Афонька, не понимая, и со страхом оглянулся на подъячего.

– Иди, знай, чего стал – крикнул подъячий, и Афонька трусцой побежал за квасником, пугливо оглядываясь по сторонам.

– А ты чего села? – обернулся подъячий к Олене. Она как вошла, так и упала на лавку рядом с Ондрейкой и, обхватив его за шею, поверх колодки, горько плакала. А Ондрей сидел и все также молчал. Колодка мешала ему обнять жену. Он только глядел на нее горестно.

– Проваливай живо!

– Не пойду я! – крикнула Олена. – Пошто гонишь? Душегубы вы! Креста на вас нет. Остатный денечек с хозяином побыть. Легче самой мне в могилу лечь, Ондреюшка ты мой! Кровинушка моя! Одна я, одинешенька. В миру, что в сырой земле – запричитала она опять…

– Пошла вон, сказываю, – крикнул подъячий, осердясь. – Заутра над своим вором выть будешь на болоте. Там запрета нет. Кто хошь приходи. Гони ее взашей.

– Не пойду, проклятые! Нет на вас пропасти! – кричала Олена.

Стрельцы силой волокли ее к двери.

– Прощай, Олена! – крикнул Ондрей. – Приходи завтра.

Но Олена уж не слыхала. Ее выпихнули за дверь.

Олена

Как неживая шла Олена домой. Не знала, как и дошли.

А в калитку вошла – хоть назад ворочайся. Опостылел дом. А среди двора жильцы сошлись, и поп Силантий с ними. Квасник Прошка рассказывал, какой кому приговор вышел.

Поп Силантий, как увидал Олену, хотел было в избу уйти, а потом ей навстречу пошел – подумал: «не до того ей теперь, верно и забыла, что я батькину грамоту в Приказ принес. А, може, Ондрейка ей про то и не сказывал, не при ней дело было».

Подошел поп Силантий и говорит:

– Горькая ты, Олена. Душой я по тебе скорблю. Не ведала сама, что за богоотступника замуж шла.

– Да что ты, батюшко! Да я и слухать такое не хочу! Не чародей вовсе мой Ондрейка. Наклепали на него злые люди.

– И то бывает, касатка. Господь, кого любит, того и наказует. Коли безвинно кровь прольет, отверзятся ему врата царствия небесного.

– Кровь прольет! Да не, не будет того! Свободили меня, так сыщу я правду. К Одоевскому боярину пойду. До боярыни добьюсь. Ноги ей целовать буду. Пущай перед государем боярин заступится.

– Христос с тобой, Олена. Да боярину Одоевскому самому из-за Ондрейки в государевой передней бояре допрос чинили. Истопник царский мне сказывал. Боярин-де сильно на Ондрейку кручинился. Знал бы я, молвил, своими бы руками горло ему перервал. Нет, болезная, к Одоевскому тебе ходу нет.

– Ну, так сама к государю пойду. Вот тотчас! Пойдет государь к вечерне, я на землю перед им кинусь и с места не встану, хоть что хошь, пока говорить не велит.

– Полно-ко ты, Олена. Аль не ведаешь, что государь ноне сильно скорбен. Царевичу Федору Алексеичу худо вновь стало. Ножки вовсе отнялись. По всем церквам ноне молебны служили о здравии. Государь в Архангельском соборе был. Плакал, сказывают. А к вечерне и не будет. У царевича безотлучно сидит. На дохтуров сильно гневен – пошто не вылечат. Не, про лекаря ему и поминать не стать. Хуже бы не было. Благодари господа, Олена, что голову отсечь Ондрейке указал государь – все не в огне гореть. На все воля божья Олена. Без воли его и волос не падет с головы человека.

– Да неужли так правды и не сыскать? Ох, мне горькой! – Олена заплакала. – Не виновен, ведь, Ондрейка-то. Ну, к патриарху коли так пойду.

– Перекрестись, Олена! Патриарху про такие дела и молвить грех. Да и нет на Москве патриарха. К Троице уехал. Смирись, Олена, грех роптать.

Олена плакала не отвечая.

– Что ж, Олена, – сказал поп Силантий, помолчав, – в Смоленск, видно, к родителю поедешь?

– Ох, батюшко, – сквозь слезы сказала Олена, – да мне и гадать-то про то не в мочь! Дай хоть схоронить-то хозяина.

– Что же дело доброе, благочестное! – вздохнул поп Силантий. – Коли укажет государь тело отдать, и схорони его по-христиански. Може, то́ его душеньке на пользу будет… А може, и не отдадут тела-то. Вон намедни Сеньку самозванца казнили, на четверо розняли, – так клочья-то на колья вздели, чтобы вороны исклевали.

– Ой, да что ты молвишь, поп! – со злостью, вскричала Олена. Даже слезы у ней высохли. – Не душегуб Ондрейка, не супостат. Как схоронить не дать!

– Ну, може, и дадут. Я так, к слову. Сам с тобой скорблю душой, вдовица ты горькая.

– И не вдовица я. Пошто молвишь так. Заутра повидаю я его, голубя моего сизого. Заклевали тебя злые коршуны! Ой, и как мне без тебя, сиротине, век вековать! Не глянешь ты на меня ласково. Одним-одна, одинешенька…

Поп постоял еще, головой покачал. Но Олена причитала и не слушала больше ничего. Поп повернулся и пошел от нее. «Теперь уж, – думал, – в слезы ее вогнал, так не пойдет за мужа челом бить. Пошто зря докучать? Знать, на то воля божья, чтоб быть тому Ондрейке без головы. Може, и лутче так-то. А то пойдут спросы да расспросы – про Дениску, да про грамотку, да про деньги, десять-то рублев. Жаден народ ноне стал!»

Олена и вправду после разговора с попом сразу точно обессилела. Нет, уж видно, такая их горькая доля. Нету правды ни у кого.

Пошла в избу свою, села на лавку, и не приметила, что сильно холодно – нетопленая изба все стояла. И на ум ей не пришло печь истопить, поесть сварить.

И как тот день прошел, сама Олена не ведала. Пахом будто заходил, квасник заглядывал, да она и слова вымолвить не могла.

Спала ли ночью и того не ведала. Так на лавке и просидела до свету.

А как рассветать стало, пошла к Приказу – проситься, чтоб в темницу пустили. Да куда! – и слушать не стали, вон погнали. – Иди, – говорят, – на болото, по-за кузницы. Туда и колодников скоро погонят. А с ими никак не велено.

Казнь

Нечего делать. Побрела Олена. Путем и не знала, где то болото. В кузницах-то бывала. А там, как дошла, – народ так и валит. Не смекнула сперва, куда народ поспешает, словно на праздник, веселые, хохочут.

– Ведьма та сказывают, – могутная. Беси ей все служат, – услыхала вдруг Олена.

– Ан не сослужили. Жечь-то все едино будут.

– Погоди молвить, поколь не сгорит.

– То не она набольшая-то. Набольший бесов слуга, то колдун-лекарь.

– Ишь, окаянные, сколь той нечисти развелось!

– Ладно. Ноне свадьбу, справим. В срубе их палач повенчает. То-то потеха, как визжать почнут!

Олена еле на ногах устояла. Благо Пахом Терентьев ее нагнал, за руку взял, а на парней крикнул:

– Чего рот разеваете, охальники! Кому слезы, а им лишь бы зубы скалить.

– А ты што, сатанин угодник, за ведьму заступаешься. Сам, видно, колдун. Леший!

Пахом, не слушая, вел Олену дальше.

Болото, не болото, а близко того. Грязь невылазная, и по дороге-то еле пройдешь. Да итти-то не далеко. Отступя от дороги сруб деревянный поставлен – не то колодец большой, не то избушка без крыши. Кругом солома навалена. А с одного краю лестница приставлена.

А за срубом дальше помост деревянный.

У Олены сердце так и упало, как она тот помост увидала. Тут, на плахе и голову, знать, отсекают. У Пахома вырвалась, подбежала, села на кочку, и глаз с помоста не спускает. Ничего кругом и не замечает. На грудь-то точно камень навалился. Не вздохнуть. И слезы не идут. Только и приговаривает про себя:

– Ондреюшка! Ондреюшка, Ондреюшка! О-о-о-о-о! Ондреюшка! Кровинушка! да что ж то? помереть бы мне, не видать бы того!

А народ кругом прибывает. Вдруг кричат:

– Ведут! Ведут!

– Вишь, ведьма-то косматая. Простоволосая, идет, бесстыжая! И не смерзнет, окаянная!