Суд над колдуном — страница 19 из 19

уги надобны. А проси ты у меня, молвит, за то, что́ ты хошь – аль казны златой, аль камней самоцветныих, аль шубу с моего плеча». – А я государю в ножки поклонился и говорю: – Не надо мне, свет государь, ни казны златой ни камней самоцветныих – что допустил ты меня пред свои царские очи, то любей мне злата-се́ребра. Государь меня тут с полу подымает и говорит: «Коли так, дай я тебя, верный мой слуга, в уста сахарные поцалую. А и вот тебе мой останный сказ, коль не хошь казны, торгуй отныне квасом безданно, беспошлинно по всему моему царству-государству».

– Богатеем станешь, Прохор, как беспошлинно торговать будешь, – сказал старик в толпе. – Подешевше бы квас-от ноне продавал.

– Подешевше! – осердился Прошка. – Не хошь, не бери, не неволю. У меня, чай, во дворец ноне квас берут. Останный лишь сюда выношу.

– Ну, ты, сквалыга, молчи, знай! – накинулись на старика, который перебил Прошку. – Не про то сказ. – Сказывай, Прохор Мелентьич, что ж с лекарем-то стало?

– А что с лекарем? Вылечил он живой рукой царевича Федора Алексеича, и за то ему тотчас государь самым старшим надо всеми дохтурами и лекарями быть указал. А жить ему во дворце, а пить-есть с золотых блюдов, а ездить в золотой карете.

– А ты где ж теперь, Прохор Мелентьич, жить будешь?

– Я? А мне тож во дворце хоромы отводили, да мне не с руки. У меня там, на слободе все квасное заведенье справлено.

– А что ж с ведьмой то той, – так и уползла червем? – спросил кто-то.

– Уползла треклятая, а там кошкой обернулась. Кабы не я, сколь бы много людей перепортила. Ну, да я тех ведьмов не боюсь. Я с ими враз справлюсь.

– Да ну?

– Вот те и ну! Ноне в ночь – как почала она на крыше у меня мяучить. Я тотчас трубу открыл, потому ведьмы завсегда в трубу норовят, а на шестке-то чан со свячёной водой поставил. Она, как в трубу шарнет, с лёту-то враз в чан и угодила. Кабы вода простая, она б выкинулась и когтям мне в глаза и вцепилась, всю кровь бы мою выпила.

– Ахти, страсти какие! Неужли не забоялся?

– Э, я еще и не такое видывал! Стану я ведьмов бояться. Она, как в чан попала, тотчас человечьим голосом и заговорила: «Отпусти ты меня, Прохор Мелентьич, а я за то тебе во век слугою буду!» – А я: – Не, не такой человек Прохор Мелентьич, чтоб с ведьмам якшаться. – Тотчас закрестил ее трижды и ножом накрест по голове вдарил. Она и околела. Поутру я ее в овраге зарыл и кол осиновый вбил – не уйдет.

– А бесов ты, Прохор Мелентьич, видал?

– Видал. Как не видать? Ведомо, видал… Вот как почнет Ондрейка Федотов бесов скликать…

– Ондрейка, Федотов? Лекарь тот?

– Тьфу ты! С вами язык замелется! Ну, што пристали? Проваливайте! Дайте иным дорогу. Не пройти – квасу напиться… Кому кваску? Медвяный, игристый! Кому кваску? – нараспев завел Прошка. – Проходи, проходи, чего стали!

Домой

А Ондрей в тот самый час домой на Канатную слободу пробирался. Не в золотой карете, а на своих хромых ногах. Царевича-то он вылечил хорошо. А сам так хромым и остался. Одна нога пальцами внутрь выворочена – калека совсем. Благо еще правая рука цела осталась, ей все делать мог. Левая так и болталась плетью, да хоть не болела. А ходить все больно было. Еле ковылял. Кабы попросил ближнего боярина, верно бы велел ему лошадь дать, да боялся всех во дворце Ондрейка. А больше всех самого царя. Другой раз и ласково с ним говорил Алексей Михайлович, а у Ондрейки все веры не было. Думал – вот опять в Разбойный приказ сошлют. Первый раз еще домой побывать пустил его царь. Видно боярин Одоевский словечко замолвил. Очень уж Олена князя просила.

И сама Олена рядом с Ондрейкой шагала. Поглядывала на него искоса жалостно, а заговорить все как-то не заговаривала. Другой словно Ондрейка стал.

Не первый раз она его видала. Как совсем выздоровел царевич, стали иной раз Ондрейку к ней на крыльцо вызывать, когда ни царя ни царевича в опочивальне не случалось.

Да разве на крыльце поговоришь – дьяки там толпятся, окольничие, дворяне. Поглядит она на Ондрейку – рука одна болтается, как неживая, в лице ни кровинки, глаза чего-то большие стали. Так бы и погоревала над ним, да где ж! – плакать и то во дворце не смела, не то что причитать.

Ондрейка тоже ничего толком сказать не смеет. Поглядит, поглядит на него Олена, головой покачает, да и прочь пойдет. Слышит – хохочут на крыльце приказные. Так бы и оборотилась и плюнула на них, да за Ондрейку боязно.

А нынешний день пришла во дворец, Ондрейка к ней на крыльцо выходит и говорит:

– Ну, Олена, ноне я с тобой домой пойду.

У нее сперва и сердце упало.

– Что, – спрашивает, – аль не угодил чем?

– Не, – сказал ей Ондрейка. – Здоров, слава господу, царевич. Великий государь велел мне домой пойти побывать, а к вечеру указал опять во дворец воротиться.

Пошли – молчат. Все поглядывает Олена на Ондрейку. А как подальше отошли, не стерпело сердце у Олены. Посмотрела, как правой ногой загребает Ондрейка, а левая рука плетью болтается, и сказала:

– Царевич-то, Федор Алексеич, лутче тебя поди ноне шагает?

– Лутче, – Ондрейка ответил. – Царевич ноне и бегать может борзо.

– Вишь, царевича вылечил, а сам так и будешь хромой да однорукий.

– Да, вишь, Оленушка, – заговорил Ондрейка, точно виноватый. – Поздо ноне. Сразу-то после пытки неладно вправили, а тут уж срослась, не выправишь.

– Наградить тебя, сказывают, государь сулил, – заговорила снова Олена. – Ногу-то новую, чай, не пожалует. А пошто пытали? Не колдун же ты.

Ондрейка со страхом оглянулся.

– Полно ты, Олена, – сказал он тихо. – Про то молчать лутче. Так видно на роду нам писано. И то ладно, что жив остался.

Тут как раз к дому они подошли. У ворот поп Силантий стоит. Каждый день, как Олена домой приходила из дворца, поп ее у ворот ждал, в избу к себе зазывал, медом потчевал, брагой.

Как завидел Ондрея, навстречу пошел, кланяется. Ондрей под благословенье подошел, а поглядел на попа неласково. Да поп на то и не посмотрел, хоть и приметил. Сразу заговорил радостно:

– Ну, слава тебе, господи, Ондрей Федотыч! Вот и к нам побывать пришел. Царевич-то, Федор Алексеич, слыхали мы, ноне вовсе борзо ходит. Честь тебе, Ондрей Федотыч, великая. Вот, как наш-то русской лечить принялся, господь-то его и умудряет. Не то что немцев.

– От немцев и моя наука, батюшка, – сказал Ондрей хмуро.

– Може, наука-то и от немцев, Ондрей Федотыч, да лечишь-то ты по нашему, по православному, с молитвой. Немцы-то, они нехристи…

– Пошто немцев ругаешь, батюшка. Они тож богу веруют. Клеплют то́ все на их.

– Ну, може, и так, – согласился поп. Не хотел он с Ондрейкой ссориться: – Ты не обижайся, Ондрей Федотыч. Я так молвлю, спросту. Что люди, то и я. А уж и рад же я, что государь ноне так тебя возвысил, Ондрей Федотыч! Изболело сердце мое, на Олену Ивановну глядючи, пока в темнице тебя держали. Судьи-то неправедные по грехам нашим! Ну, государь-от правду видит. Обоих ноне убрали – и Сицкого боярина и Алмаза Иванова.

– Слыхал я, – сказал Ондрей.

– Уж и жаден тот Алмаз Иванов, – заговорил опять поп. – С меня, вишь, десять рублев стребовал – мне-де из Смоленска родитель Оленин для его прислал. А каки десять рублев? ни сном ни духом не ведаю. Принес мне, правда, в тот день, как Олену Ивановну забрали, посланец из Смоленска грамотку, сунул в руку, велел тебе либо ей отдать, а сам бежать кинулся. Ничего и не молвил про казну. Видно, пропил, коли дал ему родитель Оленин. А я ту грамотку тотчас в приказ понес. Гадал – родитель, так, ведомо, на пользу что напишет. А он, родитель-то твой, Олена Ивановна, не того, без осторожки, стало быть, написал. Кабы знал, не понес. Ну, да бог на лутчее все нам строит. Алмаз Иванов сулил до родителя Олениного добраться, а до его самого государь-от добрался. Отодрали его да и с места сместили. По дворам ноне ходит, побирается… Не откажи, Ондрей Федотыч, зайди в избу мою. Сам ведаю, честь велика – как ты ноне во дворце днюешь и ночуешь, с золотых блюдов вкушаешь. А все, може, по дружбе моей, не побрезгуешь.

Сильно не по душе то́ было Ондрею. Да взглянул на Олену, подумал: долго еще, надо быть, во дворце держать станут, а ей тут на одном дворе с попом жить – заклюет язва, – и сказал:

– Ну, ин, пойдем, батюшка. Не долго лишь. Дома-то не бывал еще, да и во дворец поспешать надобно.