«Увидим ли когда Богдана? Передай ему нашу просьбу: пусть бережет себя. Ведь такой талантливый человек зря пропадает. Берегите себя оба, любите друг друга. Прости, Лиза, если обидел тебя своими сомнениями. Каюсь, дорогая, каюсь…»
И ответ Лизы:
«Что вы, папа. Вы ведь хотели предостеречь меня. Спасибо за все. Я горжусь, что у Богдана такой отец, и всегда буду помнить о вашем гостеприимстве».
Слезы на глазах прадедушки Мирзаджана могли показаться проявлением обычной стариковской чувствительности, неоправданных страхов, если бы его риторический вопрос: «Увидим ли когда Богдана?» — не имел столь жестокого ответа: «Нет, никогда не увидите».
Что же касается мимолетного бабушкиного замечания на предыдущей странице о том, что Лиза Голикова была «вызвана Богданом в Тифлис», то оно, пожалуй, свидетельствует лишь о незнании истинного местонахождения брата. Отправляясь в Женеву, Ляза, правда, могла сказать о посадке в Тифлис в конспиративных целях. Может, она и в самом деле побывала там, прежде чем выехать за границу.
В июне бабушка пишет о ней как о невесте Богдана, а в октябре Надежда Константиновна Крупская, принимавшая участие в женевском собрании большевиков после их ухода со съезда Лиги, называет Лизу его женой. Это следует из соответствующей выписки:
«Плеханов заявил, что надо идти на уступки. „Бывают моменты, — заявил он, — когда и самодержавие вынуждено делать уступки“. „Тогда и говорят, что оно колеблется“, — подала реплику Лиза Кнунянц. Плеханов метнул на нее сердитый взгляд».
Об условиях жизни в Баку по окончании летних каникул бабушка Фаро писала:
«В сентябре мы наняли втроем комнату на Верхно-Тазапирской улице, в татарской части города. Хотя далеко и страшновато по вечерам возвращаться домой, зато дешево — двенадцать рублей на троих. Это уже потом выяснилось, как обманул нас почтовый чиновник, старый холостяк, сдававший комнату. Оказывается, он всю свою двухкомнатную квартиру нанимал за двенадцать рублей и, сдавая нам комнату, сам жил бесплатно. Много мы шутили над тем, как содержим на свой счет почтового чиновника.
Для заработка я решила преподавать сразу в двух местах — в воскресной школе и в вечерней на Баилове. На восемнадцать — двадцать рублей в месяц можно было жить, не бегая днем по урокам. Ведь я училась уже в седьмом, последнем классе.
Саша Бекзадян и Мелик Меликян одобрили мое решение. „Ничего, что далеко, — говорили они. — Зато, работая на Баилове, можно совмещать педагогическую работу с пропагандистской и агитационной“.
Так начался учебный 1903 год. Учебники достали товарищи, тетради нам с Лелей Бекзадян подарила Машо-куйрик. Если не считать того, что в дни занятий в вечерней школе я не успевала делать уроки, то жизнь моя была вполне устроена. Ежедневно к нам приходили старые друзья: Трдат Трдатян, Егор Мамулов, а также мой новый знакомый — поэт Кирилл Трошев…»
Чтение бабушкиных записей увлекло меня само по себе, даже вне связи с химическими формулами. Так, наткнувшись на имя Кирилла Трошева, я вспомнил, что оно мне знакомо. Что-то говорила о нем бабушка или мама в связи с какими-то старыми фотографиями. Но что? Когда?
Листая тетрадь, я все дальше уходил не только от декабрьского разговора с Лидией Николаевной Бархатовой, но и от причин, побудивших бабушку прекратить работу в вечерней баиловской школе. Связь событий распалась, и я снова вернулся к тому месту, на котором прервал чтение.
«Какой-то лезгин, — писала бабушка, — стал преследовать меня, забросал безграмотными записками. Вместе с ним начал писать другой ученик вечерней школы — Смирнов, который грозился убить меня и покончить с собой. „Я не в силах больше так жить. Вы убили во мне человека, оставив одного дикого зверя“.
Сначала мы только смеялись. Потом, когда дело приняло угрожающий оборот, Варя посоветовала перейти работать в балаханскую вечернюю школу. Там более скромная публика, и мы сможем иногда вместе возвращаться домой с работы. Это был выход.
Лидия Николаевна жила в Балаханах, работая там библиотекаршей. Я пришла к ней в субботу сразу после занятий в вечерней школе.
— Вот и хорошо, — сказала она. — Скоро пойдем.
Ночь выдалась темная и дождливая. В сопровождении молодого молчаливого рабочего мы направились в район Асадулаевской фирмы к старой, заброшенной вышке, где было устроено что-то вроде сарайчика. Нас пропустили по паролю „Ходи домой“. Судя по размерам строения и приглушенным голосам, собралось не более пятнадцати человек. В темноте нельзя было различить лиц.
Но вот чиркнули спичкой. Сжавшись в крохотный комок, точно привыкая к мраку и холоду, один огонь породил другой, который, разгораясь и распрямляясь, тотчас осветил ровным светом свечи небольшое пространство.
Я сразу увидела его, бросилась навстречу:
— Ты откуда?
— Сейчас все узнаешь.
— А я здесь неподалеку в школе работаю, — шептала я.
— Как старики?
— Беспокоятся о тебе. Просят, чтобы поберег себя.
Он улыбнулся.
— Вот достанешь мне шапку-невидимку, и тогда все будет в порядке.
В полутьме насмешливый голос брата звучал почти торжественно. Я все еще не верила, что вижу его наяву. Это было скорее похоже на гадание перед зеркалом.
— Пора начинать.
Кажется, это сказал Саратовец. Я скорее догадалась по голосу, чем увидела его глубоко посаженные, голубые глаза типично русского человека. Маленькие, печальные глаза, чем-то напоминающие кошачьи. Когда-то они тревожили, волновали и правились мне. Нет, это был, пожалуй, не он. Саратовец перебрался в Баку позже.
— Приехавший из Женевы товарищ сделает сейчас сообщение о недавно состоявшемся II съезде партии, — сказал кто-то.
Этим товарищем был Богдан».
ГЛАВА V
В начале 1903 года началась подготовка к первому объединительному съезду социал-демократических организаций Закавказья. Бакинский, Тифлисский и Батумский комитеты существовали уже несколько лет, отдельные социал-демократические группы возникли в Кутаиси, Гори, Чиатурах и Михайлове. Когда летом 1902 года Ашот Хумарян встретился с Богданом Кнунянцем, тот высказался за объединение, подчеркнув его своевременность. Моему двоюродному дедушке не было тогда и двадцати четырех лет.
Миновавший нефтяной кризис вызвал массовые увольнения. На протесты уволенных рабочих, срок контракта которых не истек, решительно никто не обращал внимания.
В сорок седьмом номере «Искры» за 1903 год приводились факты бедственного положения бакинских рабочих. Кому-то, например, приказывали лезть на лестницу в резервуаре, которая не была закреплена. Он лез, падал вместе с лестницей и становился калекой. Подавал в суд. Хозяин тянул дело по всем инстанциям два-три года. Искалеченный, не способный к труду и оставшийся без хлеба шел нищенствовать. Его ловила полиция и отправляла этапным порядком на родину. Не находя пропитания, калека снова уходил в город, начинал странствование по острогам и этапам. Тем временем его вызывали в суд; повестка до него не доходила, и дело прекращалось за неявкой истца.
Губернские власти гнали жалобщиков в шею.
Цензура не разрешала разоблачать подобные случаи в печати.
Цензорский карандаш или искажал смысл статей или вычеркивал все.
На рыбных промыслах картина выглядела еще безотраднее. Паспорта отбирали при найме на работу, рабочие книжки не выдавали.
Прежде чем выслушать обиженного рабочего, начальство спрашивало у него паспорт. Паспорт или книжку. Объяснений не слушали. В лучшем случае — выгоняли вон, в худшем — арестовывали как беспаспортного.
Одному из рыбопромышленников пришла охота позабавиться. Поймав подвыпившего рабочего, он влил в него еще полбутылки водки, посадил в пустую бочку, закупорил и велел катать. В результате несчастный оказался совершенно изуродованным. Пожаловался промысловой полиции, но получил лишь затрещины.
«И вот, — заканчивалась корреспонденция в „Искре“, — потолкавшись по редакциям, по фабричпым инспекциям, полициям, судьям и губернским канцеляриям, бакинский пролетарий должен был наконец убедиться, что ему неоткуда ждать помощи. Оставалось последнее средство — массовый протест. К нему и прибег пролетарий после того, как перепробовал все мирные средства».
За подписью «Кавказец» скрывался младший из Неразлучных, Богдан. Это был один из многих его псевдонимов.
«Массовый протест», о котором писала «Искра», известен в истории как всеобщая июльская забастовка. Председателем стачечного комитета был тогда брат Кавказца, Людвиг Кнунянц (псевдоним «Сима»).
В летнем Баку 1903 года бастовали рабочие, мастеровые, служащие, караульщики, железнодорожники, кондукторы, машинисты. Остановилась конка. Обессилела «Электрическая сила». Ночью город погружался во мрак. Газеты не выходили. Многотысячные массовки проходили открыто, в присутствии сотен казаков, которые, по привычке покрикивая «р-разойдись!», не решалясь вмешиваться. Бастовали горнорабочие, поденщики, амбалы, метельщики, мусорщики и ассенизаторы. Ресторанная прислуга роптала. Дворники заявляли, что желают служить домовладельцам, а не полиции. Капитал худел на глазах.
Примерно так это было описано в одной из пожелтевших книг, лежавшей теперь рядом с зелеными папками Ивана Васильевича, вместе с бабушкиными дневниками, письмами и пакетами старых фотографий. Собирая разрозненные записи, я становился свидетелем рождения довольно странного стиля. Комментарии Ивана Васильевича плохо сочетались с дневниковыми записями, не предназначенными для печати. Еще более неуместным казалось соседство выписок из политических книг и брошюр. Разнородные тексты притирались друг к другу с трудом, но вскоре я заметил, что чем сильнее было трение, тем скорее и отчетливее на границе соединяемых текстов возникало некое подобие свечения, напряженного магнитного ноля, огня. К границам стягивалась как бы избыточная энергия, и здесь возникало что-то такое, чего не было ни в одном из текстов, взятых в отдельности. Примерно такое же напряжение и наэлектризованность вызывало во мне всякий раз вынужденное скоростное перемещение из 1970-х в 1900-е годы и обратно.