Он вспомнил, что сейчас модно отвечать за какой-нибудь конкретный участок. Суровые директивы требуют персонально закреплять старших офицеров за недисциплинированными военнослужащими, за тревожными объектами.
– Хасан Абдуллаевич, – вкрадчиво сказал он, – есть одна мысль. А что, если нам с вами взять шефство над этим свинарником? Это и в духе требований времени, и…
– А почему «над свинарником»? – встрепенулся Язиров, не любивший, когда идеи принадлежат не ему. – Если говорить о персональной ответственности, причём говорить конкретно, давайте возьмём шефство… ну, хотя бы над этими двумя поросятами… – он показал в одну из клетей. – Над этим – вы, над этим – я. А к зиме посмотрим, чей подопечный наберёт больший вес.
– Интересный поворот, – неожиданно согласился Свечкин. – И другим офицерам штаба такую задачу поставим, а после, на собрании, заслушаем отчёт каждого о личном вкладе в развитие прикухонного хозяйства.
Не став больше ничего смотреть, даже не простившись с Кобылкой, начальники уехали.
Кобылка посмотрел вслед удаляющимся машинам, громко высморкался на сторону, вытер нос рукавом хэбэ и побрёл в домик.
Через несколько дней по дивизии поползли слухи, будто на свинарнике появились две свиньи, на спинах которых синей краской выведено: у одной – «комдив», у второй – «начпо».
Когда слухи достигли ушей Свечкина, он расхохотался. Но не зря говорят, если начальники смеются, подчинённые плачут.
Вызвав секретаря комсомольской организации хозвзвода сержанта Цыпышева, начальник политотдела провёл с ним индивидуальную беседу, и через десять минут вожак взводной молодёжи, окрылённый доверием старшего товарища, месил грязь просёлка, ведущего к хоздвору.
Поручение, данное Цыпышеву, было не из легких: принести в «клюве», как выразился Свечкин, доказательства, что у Кобылки не всё в порядке с головой.
Как это сделать, Цыпышев не знал. Он, в общем-то, не был злым человеком.
«Может, Кобылка юмореску Хазанова вспомнил про колхозную свиноферму? Там, кажется, тоже помечали хрюшек, – гадал секретарь. – Может, пошутил неумело, а дело ой как плохо обернулось…»
Но рассуждать ему скоро надоело, так как и добрым он тоже не был. Добрые в число активистов у Свечкина не попадали. И совсем не потому, что начпо не любил добрых людей. «Иная доброта – хуже воровства», – не без основания считал он.
Ещё курсантом Свечкин был уличён товарищами по взводу в краже туалетных принадлежностей. Ему устроили «тёмную», но о воровстве не доложили. Свечкин, хоть и с подмоченной репутацией, а окончил военное училище. Теперь вот стал начальником политоргана. А что если бы сослуживцы во взводе добрые попались: бить не стали, а доложили по инстанции?
Цыпышев, конечно, ничего о той давней истории не знал и догадываться не смел. Он получил задачу и должен её выполнить. «Партия сказала «надо», комсомол ответил – «есть!» – так ведь в песне поётся. А из песни слов не выкинешь.
Визиту Цыпышева Кобылка не удивился и не обрадовался. Комсорга он не любил и не уважал. Не мог забыть первые дни, точнее, ночи их совместного пребывания в части.
Они были однопризывниками. Земляками. В хозвзводе даже кровати у них оказались рядом. Но дружба, несмотря на тесное соседство, так и не возникла. И вот почему.
Первые три ночи молодых не трогали. По неписаной традиции оказывали гостеприимство. На четвёртую началось светопреставление.
«Молодых» построили в проходе между кроватями. «Дедушки» расположились, как в театре, на табуретках и заставили прибывших кричать хором фразу, которая ласкала бы слух ожидающим увольнения в запас. Фраза самая безобидная: «Старикам спокойной ночи, дембель стал на день короче!».
Заметив, что Кобылка не кричит вместе со всеми, к нему подошёл один из «дедов» – рядовой Сытин, и глухо так, без злобы, а скорей с жалостью спросил:
– Ты что не кричишь, «кость» безмозглая? – «Костями» звали в части молодых.
– Кричи, – приказал Сытин, – кричи, а то кукарекать заставлю!
Кобылка молчал. Сытин ткнул его кулаком в грудь:
– Ты глухой, что ли? Кукарекай!
Кобылка – ни звука. Тогда Сытин повернулся к Цыпышеву, стоящему рядом.
– Ладно, с этим потом разберёмся… Ты – кукарекай! Ну!
И Цыпышев стал кукарекать. Забавно так:
– Ку-ка-ре-ку!
– Теперь полай!
– Гав-гав! – тонко заскулил Цыпышев.
– Хорошо, хватит, – потрепал Цыпышева по плечу Сытин. – Уважаешь дембелей – служба легко пойдёт! – и уже Кобылке:
– А ты двигай за мной!
О чём говорили «дед» и Кобылка в умывальнике, никто не знает. Но и в следующую ночь, и в другие Кобылка лаять и петь петухом не стал. Сытин и прочие «старики» уединялись с ним в каком-нибудь закутке, «воспитывали», потом плюнули:
– Ненормальный какой-то. Руки о такого только марать! Пусть живёт.
Однако жить в казарме Кобылка не собирался. Как только освободилось место свинаря на хоздворе, напросился туда. Скорый, узнав, что Кобылка – парень деревенский, к работе привычный, принял его под свое начало с радостью.
Так и началась у Кобылки новая служба. «Дедов» на хоздворе не было, а если и заглядывали на огонёк, то уже не как хозяева, а как просители: можно у вас пикничок устроить, в картишки перекинуться. Кобылка не возражал (благо «фазенда» на отшибе), но и в дружбу по-прежнему ни к кому не лез.
А Цыпышев первые полгода так и прокукарекал во славу старослужащих. Потом они его на отчётном собрании комсомольским секретарем выкрикнули. Кто «против»? Все – «за»!
Новый секретарь «стариков» не закладывал и никого из однопризывников под свою защиту не брал. А когда «старики» ушли на дембель, сам стал над новыми молодыми куражиться. Те ведь не знали, как он ещё недавно пресмыкался.
А вот Кобылка это помнил. И не простил. Поэтому, когда вошедший Цыпышев поздоровался с ним, он даже головы не поднял, продолжал что-то мять в руках. Пахан шевельнул хвостом (на солдат он не рычал). Только ворона, довольная появлением незнакомца, гортанно поприветствовала комсорга.
Тот махнул рукой, что раскаркалась, и уселся на табурет напротив Кобылки. Спросил первое, что на ум пришло:
– Что делаешь, земеля?
– Леплю. – Кобылка показал на подоконник. Тут только Цыпышев увидел, что на подоконнике стоят несколько лошадок-игрушек.
– Чего это ты? Маленький, что ли? – спросил сержант, а про себя подумал: «Точно – шизо…»
Кобылка шмыгнул носом:
– Красиво… А ты зачем пришёл?
– Я? Да хотел узнать: взносы-то комсомольские будешь платить?
– Всегда плачу…
– А на собрание придёшь? Давно не ходил…
– Надо, значит, приду.
– Слушай, а зачем ты свиней разрисовал? Комдив-то с начпо пошутили, а ты что – это всерьёз принял?
Кобылка насупился. И как ни крутился возле него секретарь, как ни подъезжал, на все вопросы или отвечал односложно, или отмалчивался. Так и пришлось Цыпышеву несолоно хлебавши плестись назад, не выполнив данное ему ответственное поручение.
Под вечер притопал на скотный двор старший прапорщик Скорый. Был он чуть-чуть навеселе, а посему – добрый.
– Ну что ты тут учудил, сиротинушка? – обнял за плечи вышедшего навстречу Кобылку. – Это, братец, тебе так не пройдёт, я наших начальничков знаю… Теперь жди подлянки, гы-гы!.. – и, став серьёзным, добавил: – И под меня начнут копать. Смотри, лишнего не сболтни.
– Не волнуйтесь, товарищ старший прапорщик. – Скорый был единственным человеком в части, к которому Кобылка относился с уважением. Прощал ему и красный нос, и частые прогулы. Прощал потому, что Скорый, как и сам Кобылка, любил животных и никогда их не обижал.
Зайдёт он, бывало, в «фазенду», услышит знакомое: «Кар-р» и тут же переводит: «Это она спрашивает – как жизнь?»
Кобылка и за собой замечал такие способности. Он ещё дома, на «гражданке», любил подолгу слушать, как кудахчут куры в курятнике, как высвистывает свой мотив сверчок за печкой. Светлей делалось на душе оттого, что кого-то понять можешь. И тебя кто-то понимает. Не одинок ты, значит.
Взявшись составлять досье на Кобылку, Свечкин зашёл в тупик. Цыпышев в «клюве» ничего не принёс. Разве что игрушки… Но это чушь, надо что-то посерьёзнее.
«Допросил» с пристрастием Фофанова – результата никакого.
Оскорблённое самолюбие взывало к отмщению. И тут Свечкин вспомнил про комдива – этот обиду (а она нанесена и ему) ни за что не простит! Надо только преподнести всё в цветах и красках. И не нужно будет никакие бумаги собирать! Своя рука – владыка. Направим свинаря на обследование в психушку. Там разгильдяю десяток уколов всадят – извилины на место встанут. А вернётся, характеристики соответствующие выдадим – путёвочку в жизнь… Навсегда шутить отучится!
Шестое чувство не обмануло Свечкина. Обычно такой многословный, Язиров, выслушав начпо, на этот раз был до гениальности краток.
– Враг среди нас! – рыкнул он и, поиграв желваками, добавил: – Поручите медицинское освидетельствование Гаврюшину.
Начальник медпункта части майор медицинской службы Гаврюшин считался знатоком своего дела. В лечебной практике он умудрялся обходиться всего двумя диагнозами: «Ещё – ерунда!» и «Здесь медицина бессильна…». И в первом и во втором случаях вывод один: лечить не надо! Основательно забытые за годы службы институтские истины он компенсировал недюжинными организаторскими способностями, умением каждое слово клятвы Гиппократа сочетать с положениями общевоинских уставов.
– Руководству виднее, кто дурак! – таким веским доводом разбил Гаврюшин последние сомнения в праведности полученного распоряжения.
После обследования признанный совершенно здоровым Кобылка вернулся на скотный двор. Но ярлык «дурачок» до последних дней службы прилепился к нему. А с дурачка какой спрос?
Двух же подросших свиней, ярко-синие буквы на спинах которых были замазаны чёрной краской, зарезали к Новому году. Фофанов и Кобылка свиней жалели. Хорошие были свиньи. Породистые.