— Пущай в девках походит, — хмуро проронил Белов, души не чаявший в своей ладной, пригожей дочери. Никак у него не укладывалось в голове, что Татьяна и правда не сегодня завтра может оставить их с Петькой вдвоем. — Молодая еще…
Терентий неодобрительно взглянул на Анисима и потряс в воздухе щепотью квашеной капусты:
— Молодая! Во-во… Доходится!.. Кому перестарки-т надобны!.. Обидел ты ноне Маркела Ипатича, обидел.
Белов недовольно поморщился, но промолчал.
— Можа сказать, фарт тебе подвалил! — прожевывая очередной кусок, воскликнул Терентий. — А ты нос воротишь! Дурень ты, Анисим! И чем Никишка Зыков тебе не жених? Да с Зыковым, если хошь знать, кажен старожилец породниться желат! У Маркел Ипатича карман толще вековой сосны, а ты с анбицией… Гордыня у тебя, Анисим, не по заплатам! О сю пору не уразумею, как энто Зыков к тебе, полетошнику, и сватов заслал?! А ты? Ты им от ворот поворот, вроде, наше вам с кисточкой, Маркел Ипатич! Дурень ты, дурень, Анисим!..
Анисим протяжно вздохнул:
— Зла Татьяне не желаю, поэнтому и не отдал за Никишку Зыкова. Зачем девку на всю жисть в кабалу беспросветную отдавать?
— Во-во… — воздел к потолку костлявый палец Терентий. — Брезговашь много! Презрение обчеству высказываешь… Чё, у тебя пятидесяти целковых не найдется, чтоб за приемный приговор уплатить? Приписался, да и все дела. Полноправный член обчества. Али не надоело полетки платить? Кажен год за одно токмо жительство в селе двадцать целковых отдаешь! А еще с кажной головы скотины по полтине, да с кажных ста копен сена полтину, да за землю пахотну рупь с десятины, да за выпас, водопой, городьбу поскотины, ремонт дорог… Считал аль нет, сколько выходит? Не намаялся по колкам да ямкам опосля старожилов косить?
— Так-то оно так, — пробурчал Анисим. — Зато дышу я слободнее…
— Как был лапотон курский, так и остался! — досадливо махнул рукой Терентий. — Нету в тебе сибирского разумения. Несуразный ты… Вот и лошадь в прошлом годе за двадцать целковых купил, а ей красна цена — пятнадцать. Правду говорят: переселенец что младенец;… Уважил бы старичков, Зыкова, к примеру, али Кунгурова с Мануйловым, выставил бы ведерко винца, поменьше бы за приписку взяли…
Белов раздумчиво почесал бороду:
— Каждому поклоны отдавать — шею свихнешь. Смолоду не кланялся, а уж под старость не буду навыкать.
Терентию показалось, что Анисим намекает на его близкие отношения со старожильцами, и он скривился:
— Во-во. Все анби-и-цию показывашь.
— Да я не к тому. На кой хрен мне энто ярмо? Припишись, так затаскают. Первым делом на должность выберут, а потом — то на сходы, то тот же староста Мануйлов холоду нагонит.
— Дык другие мужики, чё с тобой из Расеи пришли, приписались, и ничё, живут! Уж Коробкин Кузьма на чё маломочный, а и тот. И обчество к нему с уважением, в стражники на сходе выбрали.
— Еще не хватало урядниковым подручником быть, — поморщился Анисим.
— Энто ты зря. В обчестве кажен член при должности быть обязан. К примеру, меня возьми. — Терентий полез за прокопченную, в позеленевшем медном окладе икону. Вынул оттуда бережно сложенный вчетверо лист бумаги, стряхнул со стола крошки и, развернув бумагу и расправив ее, глянул на приятеля: — Слухай!
Торжественность, с которой это было произнесено, заставила Анисима усмехнуться. Но чтобы Терентий не обиделся, он прикрыл рот ладонью.
— Приговор номер пять Сотниковского сельского схода. Тысяча девятисотого года июня двадцатого дня… — меж тем начал читать Терентий. — В присутствии нашего старосты Прова Мануйлова общее собрание имело суждение о следующем, — читал Терентий по слогам, но довольно бойко и слов не коверкал. — В отведенном нашему обществу лесном наделе было решено в течение десяти лет лес не рубить. Однако некоторые крестьяне нашего общества производят самовольную порубку леса и потребляют таковой безо всякой видимой пользы. По обсуждении чего, сельский сход с общего единогласия постановил!.. — голос Терентия сделался еще торжественнее, и даже Настасья оторвалась от работы, а ребятишки снова высунулись из-за занавески. — Для предупреждения, то есть остановки, рубки упомянутого леса в нашем лесном наделе, подвергать виновных штрафу в размере пятидесяти копеек за каждое срубленное дерево. Для наблюдения за лесным наделом и за самовольной порубкой леса, а также и указания виновных обществу мы уполномочиваем из своей среды местным лесным сторожем крестьянина Терентия Ивановича Ёлкина, тридцати семи лет, человека… — Терентий вознес костлявый палец к потолку, и на стене заколыхалась тощая изломанная тень, а палец вытянулся в скрюченный указующий перст: —…человека честного и добросовестного! Под судом и следствием не бывшего и ныне не состоящего…
— Дальше читай, папанька, — подал с полатей голос лопоухий Венька.
Приговор отец читал чуть ли не каждому гостю и при каждом удобном случае, и Венька почти наизусть знал все, что написано на бумаге. Но уж больно складно там говорилось! И еще ему нравилось, как хвалили в бумаге папеньку.
— Цыц, пострел! — прикрикнул Ёлкин, но чувствовалось, интерес сынишки ему льстит.
Мальчишка нехотя скрылся за занавеской, а Терентий, прокашлявшись, продолжал:
— За что он, то бишь я, должен получать от общества вознаграждение по 25 копеек из каждых 50 копеек штрафа и остальные 25 копеек зачислять в мирской капитал!.. — Дочитав, Терентий приблизил бумагу к глазам и гордо произнес: — Сам помощник волостного старшины расписался и печать приложил. Ишь, орел-то как ладно пропечатался. Все гербы на крылах видать. Стало быть, почти государственный я человек. Любого кажного отловить могу.
Белов насмешливо сощурился:
— Неужто кажного?
— А ты как думал? Уполномочие на то имею.
— Чего же ты Зыкова не отловил, когда он по первому снегу с сынами с Камышинского ключа трое саней березы вывозил?
— Это кады было? — изобразил удивление Терентий.
— А то не помнишь?
— Убей бог! — приложил руки к груди Ёлкин.
— Так вы же с Лукой Сысоевым от Варначихи шли, в аккурат с Зыковыми столкнулись. Мне сам Лука и сказывал, — поддел приятеля Анисим.
— Вот ты такой и есть, — обиженно выговорил ему Терентий. — Чё заноза в заднице… Я так разумею, не зря народ придумал: «С богатым не судись». А ты, ну ничё не разбираешь! От энтова тебя и не любят.
— Не девка я, чтобы меня любили, — отозвался Анисим.
Он и раньше не умел подлаживаться под других, заглядывать в глаза тем, кто побогаче, кто у власти, а как схоронил свою Степаниду, вообще нелюдимым стал и, оказавшись в Сотниково, сдружился только с Терентием, они были родом из одной курской деревеньки и даже какая-то дальняя-предальняя родня. А с «уважаемыми» членами сотниковского общества Белов не очень ладил. Не то чтобы скандалил и в ссоры ввязывался, нет, он не отличался разговорчивостью, но сказывалась не утихшая в сердце горечь от потери жены, а потому любая брошенная им фраза звучала как-то слишком язвительно и чересчур прямо. А кому это понравится?!
По-городскому высокий, с кирпичным низом, с широкими окнами, окаймленными наличниками, разукрашенными причудливой резьбой, четырехскатный, крытый железом, дом пристава высился на взгорке совсем неподалеку от приземистой избы священника да аккуратной церквушки, прошлой осенью чисто обшитой тесом и покрашенной в небесно-голубой цвет, при лунном свете сразу становящийся густо-синим. Все село, все изгибы реки были видны отсюда как на ладони.
Зыков Маркел Ипатьевич, торгующий, знающий себе цену крестьянин, даже покрутил головой: вот становой пристав Збитнев Платон Архипович любит пожить на широкую ногу. Служба позволяет. Чего-чего, скажем, а керосина вовсе не экономит, даже сейчас сквозь неплотно прикрытые ставни пробиваются узенькие, но яркие полоски света.
Маркел Ипатьевич пригладил ладонью бороду, подошел к парадному крыльцу с полукруглым навесом, покоящимся на массивных четырехгранных металлических прутах, скрученных в тугую спираль. Он потопал ногами, сбивая с сапог снег, и сбросил с плеча увесистый мешок, в котором глухо, как поленья дров, бились друг о друга жирные мороженые обские стерляди. Сняв шапку, Маркел Ипатьевич вытер ею взмокший от натуги лоб, отдышался и только тогда двумя приплюснутыми, плохо гнущимися пальцами деликатно подергал свисающий из просверленного в косяке отверстия шелковый плетеный шнур с костяным желтоватым шариком на конце. За дверью раздался мелодичный звон колокольца, послышались грузные шаги, дверь распахнулась.
Выставив перед собой большой керосиновый фонарь, на Маркела Ипатьевича уставился сам хозяин дома — грузный пристав, мундир которого давно уже потерял талию. Вторично сдернув с седой головы шапку, Зыков торопливо, но почтительно поклонился:
— С праздничком, Платон Архипыч! Извиняйте, ежели кады чем не потрафил…
— Спасибо, любезный, — разглядев и узнав в посетителе одного из самых богатых сельчан, когда-то хорошо нажившегося на извозе, а позже, после открытия Сибирской железной дороги, переключившегося на маслоделие и торговлю, достаточно уважительно отозвался пристав.
— И ты меня прости, если когда резким словом обидел!..
Прикидываясь простачком, Зыков конфузливо осклабился:
— Тут баба моя подарочек сгоношила, не побрезговайте…
— Чего же ты в дверях стоишь? — укорил Платон Архипович таким тоном, будто давным-давно зазывал Зыкова в гости, а тот вот все не шел и не шел. — Проходи, любезный, проходи!.. Мешок свой… э-э-э… в коридоре оставь….
В прихожей Зыков проворно скинул новенький овчинный полушубок, рукавицей еще раз обмахнул начищенные сапоги и, продолжая прикидываться, совсем было примерился бросить его в угол, но пристав все так же укоризненно протянул:
— Маркел Ипатьевич…
Зыков поспешно кивнул. Пристроил полушубок и шапку на монументальную, красного дерева, вешалку; степенно одернул пиджак, проверил, на все ли пуговицы застегнута праздничная рубаха, глянул в зеркало и, пригладив ладонями густые, уложенные на прямой пробор волосы, обильно смазанные коровьим маслом, шагнул в комнату, откуда доносились приглушенные голоса и неторопливые переборы гитары.