Суд скорый... И жизнью, и смертью — страница 12 из 78

— Работать пошел, — неохотно отозвался Ванюшка. — На чугунолитейном обойщиком работаю, заусеницы молотком сшибаю. Матери одной трудно. Батька-то мой в вашей тюряге сидит.

Симка кивнул:

— Ага. Папаня сказывали.

Ванюшка проглотил подступившую вдруг к горлу слюну.

— Здоровый он? Отец ничего не рассказывал? И суд ему, что ли, будет?

— Об этом папаня не сказывали, — равнодушно отозвался Симка. — Там больше тыщи сидит. Про всех не расскажешь. А чего у тебя в пазухе?

— Это? — с трудом переспросил Ванюшка. — Голубку несу продавать. Жалко, да времени вовсе нету.

— А ну покажи! — Карие глаза Симки заблестели.

Ванюшка расстегнул пиджак и воротник рубахи, достал из-за пазухи красивую белую, в рыжих подпалинках птицу. Сидевший за спиной мальчишек жирный сибирский кот Башкир хищно выгнул спину.

— Пшел, Башкирка! — Симка ткнул кота кулаком в морду. — Ух ты, красивая какая! Сколько просишь?

— Целковый.

— Дорого больно! За целковый в базарный день штук пять купить можно.

— Можно, да не таких…

Голубка из рук Ванюшки поглядывала на мальчишек, пугливо косилась в сторону кота.

— Целковый! А мне папаня в воскресенье только по гривеннику на карусель да на пряники дает.

— А ты у мамки спроси.

— У мамани денег нет: папаня завсегда при себе деньги держит.

— А вдруг он даст… Дома он?

— Утречь с ночного дежурства пришел. Теперь чай пьет.

— Вот и спроси. Не съест.

Симка нерешительно встал.

— И то! Только знаешь чего, Вань? Айда и ты со мной? А?

У Ванюшки все дрожало внутри от нетерпения, но он с деланной неторопливостью поднялся со ступенек.

— Как хочешь. Я и ему скажу: меньше чем за цел-каш не отдам. Она, знаешь, мне в прошлом годе сколько голубей привела? Рубля на три на базаре наторговал. Она себя всегда оправдает.

— И про это скажи. Дай-ка ее мне.

Василий Феофилактович Присухин в одном исподнем сидел на кухне за выскобленным до желтизны столом и, дуя в блюдечко, пил чай. На столе пофыркивал самовар. Жена надзирателя, рыхлая, полнотелая Ефимия, за крикливый нрав прозванная на улице Полоротой, сидела напротив мужа, наливала ему стакан за стаканом, придвигала варенье, пироги. И сама пила не отставая, вытирая лицо переброшенным через плечо вышитым полотенцем.

Мальчишки вошли. Ванюшка остановился у порога, не решаясь пройти дальше. Он и раньше бывал в этом доме, но сейчас увидел все как будто в другом свете.

В застланной самоткаными половиками прихожей, через которую они прошли, в глаза ему бросилась черная шинель с белыми, тускло блестевшими пуговицами; круглая, из черной мерлушки форменная тюремная шапка. На полке над вешалкой желтели тщательно уложенные столярные инструменты — рубанки, шершебки, два фуганка, висели всевозможных размеров струбцинки.

Когда-то, еще до поступления в тюрьму, Присухин столярничал, делал детские колыбели и гробики, бабьи прялки и рамки для портретов и фотографий. Потом, как определился в тюрьму, нужда прошла, работу со стороны брать перестал и столярил теперь только «для радости», «для души», как говорил сам.

В горнице, куда с кухни была распахнута дверь, стояли сделанные хозяином стулья с высокими резными спинками, и на каждой спинке, как и на шинельных пуговицах, — двуглавый орел. У окон — самодельные этажерки, на них цветы — бегонии и герани. В переднем углу по случаю воскресного дня теплилась лампадка голубого стекла, похожая на диковинный тюльпан.

Все это Ванюшка увидел сразу, хотя, бывая здесь раньше, не замечал ничего.

«Сыто живут», — с внезапно вспыхнувшей злобой подумал он, стараясь, чтобы ненависть не выбилась наружу, не искривила лицо.

— Чего тебе, Симушка? — спросила от стола мать. — Еще почаевничать захотел?

— Не, маманя. Вот Ванюшка голубку несет продавать. Погляди! Красивая, прям глаз не оторвешь… — Он прошел к столу и на ладони протянул матери голубку, которую перед этим держал за спиной. — Гляди, какая…

Не обращая внимания на стоявшего у порога Ванюшку, Василий Феофилактович и его жена по очереди потрогали голубку; она косилась на их руки красным круглым глазом.

— Тощая. Вовсе заморенная, — с грустным осуждением сказал Василий Феофилактович. — Ей конопляное семя полагается, тогда в тело войдет… А чего ж он продает? Га? — спросил он, все еще не глядя на Ванюшку.

— А потому, дяденька, — отозвался от порога Ванюшка, — кормить нечем. Летом-то она у меня справная была, шестерых голубей на крышу привела, от самого Насхутдинова даже…

— Не могет быть того, — с сомнением покачал головой Присухин. — Насхутдиновские на чужую крышу не полетят. У татарина голубь сытый, ухоженный…

— А вот прилетели, — упрямо повторил Ванюшка.

Василий Феофилактович, полуобернувшись, в первый раз внимательно оглядел Ванюшку: рыжеватые кустики бровей вопросительно изогнулись.

— Погоди, погоди, малый. Я тебя игде же видел? Га?

— А у нас и видели, папаня, — ответил за Ванюшку Симка. — Он к нам в позапрошлом годе сколько разов заходил. Запамятовали вы.

Василий Феофилактович, неотрывно глядя на Ванюшку, встал из-за стола, подошел к двери.

— А ты чьих же будешь? — спросил он.

— Якутовых, — хрипло выговорил Ванюшка.

Лицо Василия Феофилактовича построжело, вытянулось, глубже прорезались кривые складки от носа к углам губ. И глаза словно налились холодной светлой водой.

— Ивана Степанова Якутова? — спросил он уже другим голосом, наверно, таким, каким разговаривал с арестантами в тюрьме.

Ванюшка кивнул, с трудом сдерживая охватившую его дрожь.

— Н-да, — многозначительно протянул Присухин, вздохнув. — Вот до чего доводит шальная, сказать, мысль и забвение своего места, и отечества, и всех покровителей наших. Брал бы Иван пример с брата своего Степаныча. Вся губерния его уважает, вся управа в его пальтах да шинелях сколько годов ходит. И в почете человек, и в достатке. И в церкви божьей кажное воскресенье. Сколько раз за обедней его видел, стоит молится — все, как следует быть. И свечки перед иконами поставит, и на поднос пономарю рублевую бумажку выложит, и на паперти нищей братии по копеечке бросит. А хотя и замаливать будто бы нечего — грехов за ним не числится.

Ванюшка стоял, стискивая кулаки.

С тех пор как сгинул отец, дядя Степаныч только один раз заходил к ним, заходил, чтобы уговорить мать «смириться и повиниться» — самой просить за мужа прощения у царя. Наташа спросила его: «А за чего же мне прощения просить? За голодную нашу жизнь, что ли? За угол, в котором, как собачата, детишки на полу в рванье спят? За то, что Ивану в Иркутской тюрьме два ребра повредили? Еще за что? — Она поднимала голос почти до крика, а потом подошла к двери и широко распахнула ее: — Идите-ка вы, Степаныч, по своим святым делам, идите в хоре церковном святые молитвы пойте, за богачество свое господа бога благодарите. А тут у нас, у нищих да у крамольников, что вам делать? Еще беды наживете».

Степаныч тогда вздохнул, перекрестился в пустой угол, кротко сказал с порога: «Я на тебя, Наталья, зла не держу: злоба твоя от неведения, от неразумения. А ежели будет нужда: мучицы там, одежонку ребятишкам — мой дом тебе завсегда открыт. Не чужие».

Это воспоминание промелькнуло в памяти Ванюшки, но он ничего не ответил Василию Феофилактовичу, стоял и смотрел, как шевелятся у того рыжие брови.

Надзиратель повернулся к столу, на краю которого, ожидая своей участи, покорно сидела голубка. Симка слегка придерживал се рукой, не пуская к миске с пирогами.

— Папаня, купите вы мне эту голубку, — попросил Симка. — До весны в клетке жить станет, а весной снова голубятню заведу…

— Еще с крыши упасть и потом горбатым всю жизнь ходить, вроде как Кузя Хроменький. Да? — рассердилась Ефимия.

— Погоди шуметь, мать, — остановил жену Василий Феофилактович. — Шуметь тут к чему? Га? Голубь — птица божья, безвредная, ее купить греха нету. Ежели не купить — глядишь, и заморят до смерти.

Он подошел к висевшей на стене форменной тюремной тужурке, достал из кармана потертый кожаный кошелек.

— На вот тебе, малый, двугривенный и еще на вот гривенник, пущай божья птица живет. — Протянув монетки Ванюшке, он поманил его к столу. — Да ты чего стоишь у порога вроде как статуй? Чай, не к зверям пришел, к людям. Мать, налей-ка ему, чаю, пусть с пирогом попьет. Проходи, малый.

Ванюшка несмело сел на краешек лавки. С недоумением поглядывая на мужа, Ефимия налила чашку чаю, подвинула мальчику:

— Пей с богом.

Обжигая губы, Ванюшка пил чай, глотал, почти не жуя, пирог с мясом, а Василий Феофилактович сидел напротив, с какой-то даже скорбью разглядывал его. Потом заговорил, и в голосе тоже слышалась жалость.

— Ты на меня не серчай, парень, за верное мое слово, а дурной у тебя батька. Его начальство по-хорошему просит: повинись, мол, Якутов, поклонись царю-батюшке, может, и выйдет тебе по злодейству твоему какая поблажка. Так нет, молчит, словно пень дубовый, будто все слова позабыл. Я у пего же в продоле, бывает, дежурю и сколько раз ему говорил: «Повинись, Иван, плетью обуха не перешибешь». Нет. Шипит все равно как змей, нет в нем никакого человечества. И к вам, к детишкам, которых нарожал цельный короб, тоже нет у пего снисхождения. Не жалеет он вас, не любит. Его спрашивают: с кем смуту заводил, кто где теперь хоронится? Молчит. Спрашивают: в Харькове, в Самаре кто дружки твои, назови — помилуем. Молчит.

— А вы слышали? — шепотом спросил Ванюшка.

— Чего? — насупился Присухин.

— Ну, вот… как спрашивали его?

— Как же! Я тут же у двери стоял, за порядком приглядывал. И опять же интересуется господин следователь Плешаков, кто теперь к вам в дом ходит, кому он свое тайное дело препоручил? И снова молчит… Ты вот, малый, видать, не глупый. Я тебе по секрету скажу: ты мог бы отцу помочь, из смертной ямы его вызволить. Ты ведь помнишь, кто в дом хаживал, а кто и теперь нет-шт забежит по ночному делу, на огонек. Чего они, так сказать, думают, чего супротив замышляют? Га? Ты бы вот припомнил все, обсказал мне, я — по начальству, так, мол, и так, сынишка Якутов нам в помощь пришел, сд