Суд скорый... И жизнью, и смертью — страница 13 из 78

елайте отцу его поблажку. Глядишь, и облегчат участь. А то и вовсе из острога выпустят. Живи только тихонько да мирненько. Га? Вот скажем, кто из мастерских, из слесарей да из машинистов, к мамке заглядыват, об чем речь ведут. Поди-ка, понимаешь, не маленький?

Ванюшка молчал, до боли стискивая под столом кулаки. В голове путались, мешали одна другой разные мысли. Может, и правда, если сказать про Дашу Сугробову, да про Залогина, да еще про меньшего братишку Олезова, что на днях поздно вечером забегал к мамке, — если сказать про все, может, и правда отцу облегчение в тюрьме выйдет?

Василий Феофилактович доставал из пачки папироску «Тарыбары». Он сейчас казался Ванюшке добрым — лицо не хмурится, мягкое, улыбчивое, и в глазах нет ни зла, пи настороженности. Ну что ж в том, что работает в тюрьме, — там всякие сидят, и настоящие разбойники, и убийцы, и воры. Их и полагается караулить, чтобы не воровали да не убивали. А батя что же? Он ведь за правду, и, кто судить его станет, должны разобраться…

— Я дядю твоего Степаныча, — продолжал Присухин, закурив, — очень даже прекрасно знаю. Раньше мы каждый вечер, бывало, в шашки схлестывались, ну и мастак он в шашки! Король, можно сказать. Чуть проглядишь, тут тебе и сортир на три, а то и на четыре персоны состроит. А то и дамочку где в углу прижмет, вот какой человек! А как с отцом твоим это безобразие приключилось, перестал Степаныч ко мне захаживать. Понимает: я лицо казенное, при царском деле состою, и мне с Якутовым братом вроде не положено в шашки играть. Хотя, по совести, греха не вижу. Закончится Иваново дело, все придет в спокойствие, в порядок — опять, глядишь, мы со Степанычем наладим наши отражения. Дока он, высокой гильдии дока, прямо скажу, хотя, конечно, и обидно проигрывать.

Вашошка сидел на краю скамейки ни жив ни мертв. Как бы подластиться к этому белотелому, заросшему рыжими курчавыми волосами человеку, как помочь батьке?

А Василий Феофилактович, будто и позабыв об отце Ванюшки, почесывал в открытом вороте рубашки грудь, задумчиво пускал к потолку дым, запрокидывая голову и выпячивая кадык.

Симка продолжал возиться с голубкой, то отпуская ее из рук побродить по столу, поклевать конопляное семя, которое насыпала на блюдечко Ефимия, то снова сжимая ее в ладонях.

Ефимия убирала со стола посуду, пироги. В чуть подмороженные снизу стекла окон било белое зимнее солнце, серебряно блестел на деревьях и на крышах домов снег. Зима в этом году легла рано.

— Ну и как, парень? — спросил Василий Феофилактович, осторожно стряхивая с папиросы пепел в жестяную ладошку пепельницы. — Или неохота тебе отцу в смертной беде на помощь прийти? Га? Я ведь тебе все досконально обсказываю. Кричат мне: «Якутова на допрос!» Ну, я, значится, камеру отпираю, дверь настежь: «Иди, Якутов, ответ держать. Любил кататься, теперь саночки повози»… Отведу его к штабс-ротмистру господину Плешакову, а дверь не закрываю, — мне все до слова слыхать. Ну, господин Плешаков сначала все по-доброму спрашивали, а ежели человек молчит, сказать, как истукан, тут и сам господь из терпения выйдет… И когда будет суд, ежели Иван не повинится, своих дружков-товарищей по всему этому безобразию не назовет, не миновать ему петли, парень.

Смертельно побледнев, Ванюшка привскочил на скамейке и снова в изнеможении сел. Кровь отлила от губ, они стали синевато-белыми, как у покойника. Василий Феофилактович мельком взглянул на него и занялся своей папироской — она курилась неровно, с одной стороны.

— Ну так чего ты мне скажешь, парень? — снова спросил Присухин, старательно притушивая в пепельнице папиросу. — Теперь, я так полагаю, отцу твоему только что со стороны и можно на помощь идти. Сам пи слова говорить не желает, супротивится все, с начальством, со штабс-ротмистром, а то и с самим товарищем прокурора Окружного суда господином Шеерером на рожон лезет. — Присухин сокрушенно вздохнул. — Ну, как такое можно позволить? Га? Ну, поднял на престол руку, ну и повинись, признай. Ведь это слово сказать: престол! — Он вскинул вверх толстый прокуренный палец и с удивлением посмотрел в потолок, где отражался отброшенный лежавшим на комоде зеркалом квадратик света. — Престол!.. И теперь, дурак, молчит. Так и загубит свою жизнь, и семья вся по ветру рассеется. Где матери этакую ораву выкормить?.. Поди-ка, на чаеразвесочной?.

Сглотнув набившуюся в рот слюну Ванюшка кивнул:

— Ага…

— Ну вот… И сколько же вас ртов? Га?

— Нас четверо. И сама мамка.

— А ты набольший, что ли?

— Да.

— Ну, тебе и помогать. Ты же парень, мужик, тебе пропитание в дом надо нести… Да и в тюрьму отцу, поди-ка, носите? Га?

— Не берут, дяденька.

— Как то есть не берут?! — Василий Феофилактович поднял брови. — Нет такого порядку, чтобы не брать. Не по закону. Какой там ни есть государственный, сказать, преступник, а взять ему передачу от сродников — такого запрету нет.

— Мамка носила. Назад выкинули…

Василий Феофилактович, сунув руку за пазуху, снова почесал грудь.

— Я в этом деле разберусь, парень… Пусть-ка она завтра снова принесет — примут.

— Вы поможете? — обрадовался чуть не до слез Ванюшка.

— Все изделаю. Пусть приходит. Только чтобы запрещенного, конечно, ни-ни! Ну, спирту там, водки, или, к примеру, пилку-ножовку, чтобы решетки пилить, — это ни в коем! И газеты запрещено. Ежели какую священную книжку, писание там или, сказать, Библию — это в самый раз. И начальство одобрит: значит, за ум Якутов берется.

Ванюшка быстро расстегивал и застегивал полуоторванную пуговицу на пиджаке.

— А ежели… а ежели он, дяденька Василий, смолчит, чего же ему тогда?

Присухин вздохнул, покосился в передний угол, где тихим, бестрепетным пламенем горела лампада.

— Так ведь что, парень… Ежели сам не хочет спастись да никто со стороны не окажет, тут дело, прямо повторяю, веревкой пахнет. И когда суд свое дело вырешит, поздно будет локоточки кусать.

— Повесят? — шепотом спросил Ванюшка.

— А как же, милый? Ты гляди: смута-то, смута какая по всей стране идет-катится, прямо страх сказать… Ведь ежели этот проклятый пятый год вспомнить, волосы дыбом встают. Вот слушай, парень. — Василий Феофилактович разволновался, лицо его покрылось багровыми пятнами. — У нас ведь в тюрьме все самые государственные новости — в первый черед… Вот гляди. Во время водосвятия на Неве в царский павильон картечью палили? Палили! А ведь там император со всей святой семьей пребывали… Опять же в Москве злоумышленник Каляев великого князя Сергея Александровича повалил наповал? Бросил бомбу — и нету! Это как? Га?.. И ты что же думаешь: их всех, этих убивцев, миловать? Так они же всю царскую фамилию святую на распыл пустят, под корень срубят!.. Не может им быть никакой пощады! Их и вешать-то надобно не в тюрьме или еще где по тайности, а прямо принародно, на самых широких площадях, чтобы Якутовы и всякие ему подобные устрашались.

Лицо надзирателя налилось кровью, светлые глаза с маленькими зрачками сердито блестели.

— Вот ты и думай, парень, какой будет по теперешнему времени отцу твоему суд, ежели не раскается, за ум не схватится? Может он милости ждать? Да ни в жисть!

У Ванюшки так дрожали ноги, что, когда он поднялся, не смог стоять и снова сел.

— Дяденька… Ну, а если… кто-нибудь скажет про других… бате будет облегчение?

— А как же! Милый ты мой! Нынче, сказать, он всю вину на себя одного берет, за всех вроде ответчик, а ежели грех и на других разложить, ему же поменьше останется? Возьми, к примеру, воз, впряги в него одну лошаденку, тяжко ей? А ежели пару запрячь, а то тройку или, еще сказать, цугом? Тут и дураку ясно…

Василий Феофилактович звучно зевнул, мелко перекрестил рот.

— Поспать, что ли? Дежурство нынче тяжелое было, одна бабеночка — из Питера везут в город Енисейск — ума тронулась, всю ночь плакала, кричала в голос да песни пела. Молоденькая, субтильная такая, соплей перешибешь, а характер — не приведи бог! Вепря! — Василий Феофилактович встал, потер обеими руками грудь. — Постель-то постлана, Ефимия?

— Давно ждет, Васенька. Иди отдохни, милый. За ночь-то не спавши умаешься, сама знаю. Я на фабрике и то вот как умаиваюсь. Народ пошел строптивый, слова никому не вымолви. И твоя, Ванюшка, мать, ты ее упреди: потише бы она себя держала, не ей хвост подымать. Вам нынче тише воды, ниже травы жить надо. Из-за таких, как вы, и смута идет — света белого не видать.

Стараясь унять дрожь в коленях, тиская в руках рваную шапчонку, Ванюшка отошел к двери. В голове все помутилось от страха за отца, от жалости к нему, от собственного бессилия. «Что делать? Что делать?» — спрашивал он себя с тоской. Раньше, когда было в жизни трудное, шел к батяне; тот послушает, посмеется, скажет слово-и все станет просто. А теперь к кому пойти?

Василий Феофилактович остановился на пороге спальни, подумал, потирая одну босую ногу о другую. Потом строго оглянулся на Ванюшку.

— Только, слышь, парень, ты об нашем с тобой разговоре никому ни гугу! Понял? Ежели надумаешь отцу в помощь прийти, вспомни все, что было у вас в дому, да приходи ко мне, вот когда высплюсь, да и обскажи. Нынче воскресный день, ни следствия нынче, ни допросов, ни суда никому нету. А ежели мы с тобой к завтрему обдумаем про помощь, значит, аккурат ко времени придется. И говорю: никому ни-ни! А ежели ты мне все перескажешь, я тоже— могила! Понял?! А батьке, глядишь, облегчим. Га?

И Присухин, позевывая, скрылся за цветастыми занавесками, висевшими по обе стороны двери.

У стола Симка, забыв обо всем на свете, возился с голубкой.

Ванюшка вышел на крыльцо, постоял, не слыша истошного лая, не видя рвущегося и захлебывающегося пеной пса, и, ссутулившись, как старик, побрел к калитке.

7. СКОЛЬКО СТОИТ ЖИЗНЬ ИВАНА ЯКУТОВА?

Вернувшись домой, Ванюшка рассказал матери не все, о чем говорил ему надзиратель: только сказал, что Присухин дежурит в том продоле, где сидит отец, и что завтра ему можно отнести передачу. Обязательно примут.