Суд скорый... И жизнью, и смертью — страница 46 из 78

— В палате судебных установлений, — чуть помедлив, ответила девушка. — И он тоже говорит, и все остальные — о жестокости, о казнях, о крови. Как будто нельзя жить без этого, как будто мало в жизни радостей: музыка, театр, книги. Вы ходите в оперетту, Гриша?

— Нет!

Помолчали, потом Григорий спросил:

— Ася, неужели вы не видите, что представляет собой Женкен?

Девушка ответила, спокойно глядя на Григория серыми, чуть зеленоватыми глазами:

— Он защищает Россию. Вы хотите убийств, беспорядка, насилий, а Жорж против этого. Разве это плохо? Революция, как я теперь поняла, неразрывно связана с кровью, с убийствами из-за угла. И потом… я люблю Жоржа.

— Что ж, — усмехнулся Григорий, — любовь зла, полюбишь…

— Гриша!

— А убийство из-за угла — это эсеровщина, а не борьба за революцию.

Они расстались, и Григорий почувствовал небывалую раньше усталость.

Нева под мостом клубилась белым дымом поземки, и Грише припомнился рассказ Косоротова о том, как в дни восстания полиция днем развела мосты и рабочие с Выборгской стороны шли в такой же вот вьюжный день через Неву прямо по льду, а с берега, прячась за гранитным парапетом, в них стреляли драгуны. Три или четыре человека упали на лед, но остальные шли и шли, и это молчаливое шествие навстречу смерти было таким бесстрашным, что драгуны перестали стрелять.

…Через два дня, поздно вечером, когда Григорий возвращался в университет, неподалеку от моста его встретили трое подвыпивших студентов. Они шли навстречу, взявшись под руки, покачиваясь из стороны в сторону и горланя студенческую песню:

…От зари до зари,

Лишь зажгут фонари,

В переулках

Студенты шатаются…

Гриша шагал, не подозревая, чем грозит ему встреча, не стараясь разглядеть идущих, с неприязнью думая о том, как безобразно меняют человека вино и водка, как обнажаются при этом скрытые неприятные черты.

Посторонившись, Григорий пропустил мимо подвыпившую компанию, не замечая, что они с недоброй пристальностью всматриваются в него.

Григорий почти миновал их, но один, в круглой меховой шапке, негромко и совершенно трезво сказал:

— Он!

И неожиданный удар сзади по голове свалил его на панель. Гриша упал на четвереньки и, когда пытался встать, его ударили ногой и снова чем-то тупым и тяжелым по голове. Он ткнулся лицом в грязный истоптанный снег. Его били сосредоточенно и жестоко, били ногами в пах, в живот, в грудь, в лицо. Он не слышал, как они ушли. Смутно помнил, как сидел, прислонившись спиной к холодному парапету, и плевал кровью. Когда собрался с силами и, опираясь на парапет, побрел в сторону университета, снег вокруг того места, где он сидел, был густо заплеван кровью.

Встретивший его в коридоре общежития Быстрянский, увидев окровавленное лицо, разбитые губы, перепугался, бросился навстречу.

— Кто тебя, Григорий?!

— Не знаю, — слепо цепляясь рукой за стену, ответил Григорий, стараясь вытереть заливавшую глаза кровь.

Быстрянский подхватил его под руку, довел до комнаты, помог раздеться. Все тело Григория оказалось в синяках, дышать было больно. Кряхтя и виновато улыбаясь, Григорий наблюдал, как, непривычно суетясь, мечется по комнате Быстрянский.

— Да ничего, Володя, ничего, — пытался он успокоить товарища, морщась от боли.

— А ты помалкивай! — оборвал его Быстрянский, выжимая над тарелкой полотенце.

Они так и не узнали, было ли это избиение организовано Женкеном и его дружками. Григорий не разглядел, не запомнил лиц избивавших его людей и, как ни старался, опознать их в многотысячной студенческой толпе не мог. Когда, деланно посмеиваясь, с притворной беспечностью он рассказал о происшествии сапожнику Степану Кобухову, тот глянул серьезно и строго.

— А ты поберегайся, парень. Немало нашего брата до смерти в темных переулках устукали. А тебе жить надо.

Этот случай навсегда закрепил его дружбу с Быстрянским. И именно Владимир Быстрянский оказался первым, кто рекомендовал Григория в партию.

19. «ПРАВИТЕЛЬСТВУНЕ НУЖНЫ ТАКИЕ ЮРИСТЫ!»

Раньше он никогда не думал, что вступление в партию произведет хоть сколько-нибудь заметный перелом в его сознании, в его душе, в его отношении к окружающим, к самой жизни. Ему казалось, что и оставаясь формально вне рядов партии он делает все возможное, все, что ему посильно. «Разве это не правда?» — спрашивал он себя не раз. И всегда отвечал сам себе: «Конечно, правда!»

А теперь выходило, что раньше он многое понимал недостаточно глубоко только потому, что у него не было чувства долга перед людьми, перед теми, кто рождался, жил и умирал рядом с ним. Раньше он мог пройти мимо совершаемой кем-то несправедливости, если был бессилен помочь, пройти и не почувствовать угрызений совести, меры своей ответственности за происходящее. Сделать так теперь он не имел права — пребывание в партия накладывало на него огромную ответственность. Чувства долга — вот чего ему не хватало раньше. Посвятившие себя борьбе люди приняли его в свои ряды, — это посвящение в рыцари революции, о котором он мечтал еще мальчишкой, приобщение к коллективному и личному долгу, которому верна партия. Несмотря на жертвы, которые партия несет, она победит, не может не победить!

Может быть, не совсем этими словами думал Григорий, пожимая руки поздравлявших его, но чувства его были именно такими. Глядя в живые глаза Саши Буйко, в суровое, иссеченное вертикальными морщинами лицо Николая Гурьевича Полетаева, он чувствовал волнение, какого никогда не испытывал раньше. Он то снимал, то снова надевал очки и так и не смог сказать ничего путного. И очнулся только на улице.

— Ну, еще раз поздравляю, — крепко стиснул ему руку Быстрянский, когда они расставались возле Психоневрологического института: Быстрянскому предстояло ехать по делам на Выборгскую сторону. — Учти, Григорий, в какое время вступаешь в борьбу. Труднейшее время! Еще в прошлом году в нашей питерской организации насчитывалось больше восьми тысяч человек, теперь осталось только три тысячи. Провал за провалом! Множество в тюрьмах, в ссылке, многих убили. Часть потянулась за меньшевиками, за ликвидаторами, требующими самороспуска нелегальной партии, которую с таким трудом создал Ленин. Ликвидаторство, попытки ликвидировать нелегальную нашу партию, сейчас самое безопасное для тех, кто празднует труса, и самое опасное для нас. С другой стороны, кое-кто пошел на поводу фальшивореволюционных лозунгов отзовизма, за эсерами. Так что, друже, работы впереди — непочатый край! Я искренне рад, что ты с нами, Гриша!

Они разошлись. Григорий зашагал к университету, повернул в сторону Невы, вышел на набережную. Хотелось побыть одному. И странно — даже улицы в этот час, казалось ему, выглядели не как всегда. Косые лучи солнца, прорываясь сквозь низкие февральские облака, золотили крутой купол Исаакия и упирающуюся в небо тоненькую иглу Адмиралтейства, синевато отражались во льду реки, с которого дующим с моря порывистым ветром согнало снег.

Почему-то теперь Григорию казалось, что он видит Питер впервые.

А кончился этот праздничный для него вечер скандалом. Он жил, как и раньше, с Кожейковым, товарищ которого по комнате умер в больнице еще весной. Но дружбы у Григория с Кожейковым не получалось. Хотя при первом знакомстве они потянулись друг к другу, в дальнейшем стало ясно, что о многом они думают по-разному, по-разному представляют себе свое будущее и будущее страны. Кожейков все определеннее тянулся к эсерам, утверждая, что на жестокость царизма надо отвечать жестокостью.

В их комнатке в тот вечер собралось человек шесть, все курили — из-за папиросного дыма Григорий не сразу смог рассмотреть знакомые лица. Стоя у порога и протирая запотевшие очки, он, морщась, слушал, как Кожейков исступленно кричал, тыча папироской в сторону невозмутимого и спокойного, как всегда, Коли Крыленко:

— Да, именно так должны поступать настоящие революционеры! Именно так! А всё остальное — только игра в революцию, игра недостойная и трусливая! Ты и мой дорогой сосед Григорий — вы только кричите о революции, а на самом деле не имеете к ней ни малейшего отношения. Тысячу раз права «Народная воля»: убивать! убивать! убивать!

Григорий повесил у двери шинель, прошел в глубину комнаты, пожал сухую, твердую руку Крыленко, сегодня на лекциях он его не видел.

— О чем шумите, народные витии? — спросил он Корнея, сидевшего на краю стола, раскрасневшегося и растрепанного. — Пользуясь моим отсутствием, ты меня поносишь, Корнейка? Что стряслось?

— Семнадцатого февраля в Шлиссельбурге повесили одиннадцать человек за подготовку убийства великого князя Николая Николаевича! Вот что! А сегодня члены вашей так называемой социал-демократической партии присутствовали на молебне, посвященном памяти царя-освободителя! Как же: годовщина отмены крепостного права! Царь-освободитель!

Кожейков с силой швырнул окурок папиросы в угол комнаты. О казни одиннадцати террористов Григорий уже слышал — шепотом об этом говорил весь университет. Он преклонялся перед их героизмом, но считать такой путь верным не мог.

— Бессмысленная гибель, вот все, что могу сказать, — пожал он плечами, садясь на свою кровать. — И то, что меньшевики посещают молебны и водосвятия, тоже не новость. К большевикам это не имеет отношения.

— Нет! — яростно воскликнул Кожейков. — Не по молебнам надо ходить, а отозвать всех этих так называемых депутатов из Думы — вот что надо! Сотрудничая с царизмом…

— Большевики не сотрудничают с царизмом, — негромко перебил Григорий, расшнуровывая ботинок, — И на молебне большевики не были. Не надо, Корней все валить в одну кучу!

— Демагогия! Красивые и громкие слова, лишенные смысла! Почему Первую булыгинскую думу нужно было бойкотировать, а Вторую и Третью нет? Почему? Путаники! Только народ с толку сбиваете. Какая разница между думой Булыгина и Третьей! Почему нужно менять политику по отношению к этим черносотенным учреждениям! А?