— Так какого же вы, Фриц, мнения о нашей революции?
Платтен стал серьезным, в глазах его появились озабоченность и тревога.
— Вполне разделяю ваши взгляды, Владимир Ильич, на методы и цели революции, — необычно растягивая слова и словно с неохотой ответил он, — но… как борцы вы представляетесь мне чем-то вроде гладиаторов Древнего Рима, бесстрашно, с гордо поднятой головой выходящих на арену, навстречу смерти…
— Ну, это мы еще посмотрим — насчет смерти! — захохотал Ленин, и все стоявшие рядом засмеялись. — Нам теперь, дорогой Фриц, нельзя умирать!
30. ЧЕРЕЗ ГЕРМАНИЮ
Пока эмигрантский «микст» мчался по Швейцарии, вдоль прыгающих по камням белопенных рек, среди виноградников и садов, все, видимое из окон выглядело идиллически спокойно и мирно.
Удушливое, жестокое дыхание войны ворвалось в вагон сразу же, как только пересекли границу, и врывалось в течение трех дней, несмотря на то что никто, кроме Платтена, не выходил из вагона, пока поезд с утомительной медлительностью пробирался в сторону моря, к немецкому порту Засниц.
На швейцарской границе в «микст» сели два молчаливых, словно немых, немецких офицера. Их купе, крайнее в дальнем конце, отгораживалось от остального вагона проведенной на полу меловой чертой—.через нее, за исключением Платтена, никто ни разу не перешагнул.
Особенно тяжелое впечатление произвели на всех официантки, подававшие эмигрантам ужин на швейцарско-германской границе. Ужин не был предусмотрен условиями переезда, но, видимо, чтобы показать русским, что и на третий год войны Германия ни в чем не нуждается, администрация решила угостить возвращающихся в Россию. Поражали не огромные свиные отбивные, а девушки, которые их подавали, — с синевато-бледными лицами, с дрожащими восковыми руками. Они старались не смотреть на еду, глотали слюну, с усилием отводя взгляд. Но даже не очень внимательному, занятому своими мыслями Григорию бросилось в глаза, что они голодны и голодают не первый год. Заметили это и другие, только шестилетний Роберт, единственный ребенок в вагоне, радостно смеялся, всплескивая руками.
Инесса отодвинула от себя тарелку с котлетой, и официантка, вскинув испуганный взгляд, судорожно кивнула, благодаря. Стоявший неподалеку Владимир Ильич одобрительно кивнул, — он тоже отказался от ужина. Отказались от еды и другие, почти все.
В течение долгих трех дней, пока ехали по угрюмой, безрадостной и почти безлюдной стране, опустошенной войной, Григорию вспоминался этот непрошеный ужин, жалкая попытка демонстрации изобилия и силы. За три дня за окнами вагона не мелькнуло ни одного улыбающегося лица. Поражало на станциях отсутствие мужчин — только женщины и дети. Да еще калеки с пустыми рукавами шинелей, на деревянных культяпках.
Вагон на больших станциях загоняли в глухие тупики, на далекие от вокзальных строений пути, и полиция ретиво отгоняла любопытных. Они толпились вдали, показывали обложки сатирических журналов с изображением развалившегося трона и убегающего, теряющего на бегу корону Николая.
Страна казалась погруженной в ночь, в летаргический сон, за окнами километровые столбы еле-еле ползли. А в вагоне шла своя, особая жизнь, словно бы ехал через военную Германию крошечный кусок России. Спорили, гадали о будущем, пели любимые песни Владимира Ильича «Нас венчали не в церкви» и «Не плачьте над трупами».
Балтика в день приезда в немецкий порт Засниц неспокойно шумела, метровые волны били в причалы, в бетонные набережные, в борта стоявших на рейде и у пристаней судов. Надвигались сумерки, в едва освещенном порту с трудом угадывались очертания железнодорожного парома, в черное чрево которого, как в пропасть, уползали вагоны поезда. Было неприятно думать, что там, в черноте трюма, вагон будет плыть по неспокойному морю, где шныряют подводные лодки и канонерки.
Но ехать в трюме не пришлось: их развели по крошечным каюткам. Позже Григорий с Еленой вышли на палубу парома, где била в лицо водяная соленая пыль. Долго смотрели в тускло освещенную синими огнями тьму.
Потом, словно во сне, мелькали, чередуясь с калейдоскопической быстротой, лица людей, станции, дома, улицы. Мальме, Стокгольм, Хапаранда, красные флаги в залах вокзалов и ратуш, речи, слова которых волновали, но не запоминались.
В пограничном городе Хапаранде Платтена задержали: он не был русским подданным. Стоя на крыльце, он грустно смотрел, как, попрощавшись с ним, рассаживаются его друзья по маленьким финским санкам-вейкам, чтобы отправиться на ту сторону залива, в Торнео, — там в блеклом, не то зимнем, не то весеннем небе плескался на ветру красный флаг.
В санки были запряжены мохнатые Низкорослые лошаденки. Григорий и Елена уселись вдвоем, оглядываясь на Платтена, — он без конца махал шляпой.
И уже сидя в санках, Елена вспомнила, что у нее в чемоданчике есть красный платочек, подаренный ей Григорием в швейцарской деревушке Спатрчу, куда они однажды, гуляя в горах, забрели. Санки еще не трогались с места, и ей удалось достать платочек. Григорий вначале смотрел, не понимая, но, увидев красное, засмеялся и схватил торчавшую в снегу альпийскую палку. Смеясь и мешая друг другу, они с Еленой привязали к острию палки платок.
Санки тронулись. Когда, обгоняя едущих впереди, Владимир Ильич и Надежда Константиновна миновали санки Григория, Ильич подхватил самодельный Еленин флажок и торжественно вскинул его над головой.
Поскрипывая стальными подрезами на подтаявшем снегу, вейки стремительно скатились на лед залива. Еще секунда — и они понеслись к родной земле, к пламенеющему над крышами Торнео красному стягу.
31. АПРЕЛЬ — ПОСТУПЬ ВЕСНЫ
Григорий без конца твердил себе, что это не сон.
Невидимые прожекторы проламывали синюю ночную тьму. Над головами толпы, в живых тоннелях света, сгустками крови трепетали знамена, флаги и кумачовые полотнища, повторяя приветствия Ильичу.
Мощное дыхание духового оркестра, игравшего «Интернационал», сливалось с голосами тысяч людей. Восторженные лица, сияние глаз и, словно в клятве, вскинутые узластые руки. И сверкание начищенных до золотого блеска оркестровых труб, и игольчатый блеск штыков, и литой строй матросского почетного караула, и на площади перед вокзалом — серая, грозящая пулеметными дулами махина броневика. На него матросы бережно подсаживали Ильича, путавшегося в полах пальто. Кажется, даже он, Владимир Ильич, был поражен встречей, которую, невзирая на угрозы правительства, революционный Питер устраивал изгнанникам, и прежде всего — ему.
Стоя у подножия броневика, стиснув руку Елены, Григорий смотрел то вверх, на щурившегося от ослепляющего света прожекторов Владимира Ильича, то на застывшую в немом молчании толпу, до отказа заполнившую вокзальную площадь и ближние к ней улицы и переулки.
Ильич говорил — пар дыхания колыхался перед его бледным лицом, рука то призывно взлетала, то, сжатая в кулак, опускалась.
Рядом с Григорием, в толпе эмигрантов, стояла Мария Ильинична, встречавшая приехавших в Белоострове вместе со старой большевичкой Сталь. Оглядываясь на сестру Ильича, Григорий старался найти в ее лице знакомые черты. Да, чем-то неуловимым младшая сестра, тоже посвятившая жизнь революции, походила на Ильича. Одета в серенькое пальто с меховой горжеткой, лицо простое и доброе, но сейчас напряженное и утомленное. Она смотрела на Ильича не отрываясь, положив руку на плечо Надежды Константиновны.
Владимир Ильич говорил о тяготах войны, обрушившихся на плечи рабочего и крестьянина, о необходимости немедленного мира, о взятии всей полноты власти трудящимся народом.
— Да здравствует социалистическая революция! — закончил он речь.
Чуть склонив набок голову и опустив руки, Владимир Ильич неподвижно стоял на броневике, слушая толпу и поглядывая на спугнутых, мечущихся над площадью сизых голубей. Вместе со всеми, подхваченный волной восторга и радости, Григорий кричал что-то ликующее и сам не слышал своего голоса. Надежда Константиновна молча смотрела на Владимира Ильича снизу вверх, улыбаясь счастливой и немного грустной улыбкой.
И вдруг — Григорий напрягся и изо всей силы рванулся вперед, и Елена испуганно взглянула на него — в толпе, совсем недалеко, мелькнуло перекошенное ненавистью черноусое лицо с повязкой через левый глаз. Низко надвинутая на лоб фуражка и падавшая от нее тень скрывали верхнюю часть лица, но Григорий готов был поклясться, что это Женкен. Черноусое лицо мелькнуло, повернулось в профиль и исчезло, растворилось в толпе. И Григорий с внезапной и острой тревогой подумал: а ведь здесь, вероятно, немало таких, которые с готовностью подняли бы на Ильича руку. Трезвеющим взглядом оглядел он стоявших вокруг броневика — нет, среди этих вряд ли могли затесаться предатели.
Прикрываясь ладонью от слепящего света, Владимир Ильич беспомощно посмотрел вниз и хотел спуститься, но матрос с красной повязкой на рукаве остановил его и что-то сказал. И после мгновенного колебания Ильич кивнул и снова выпрямился на броневике.
Непрерывно и требовательно гудя, тесня толпу, к подъезду пробивались легковые автомашины; на крыле передней стоял человек с широкой красной лентой через плечо. Махая свободной рукой, он кричал:.
— Дорогу! Дорогу, товарищи!.. Надежда Константиновна! Не узнаете? Я Чугурин! Учился у вас в Лонжюмо. Сюда! Сюда!
Через минуту Григорий и Елена сидели во второй машине, и на колени к Григорию взгромоздился Роберт, раскрасневшийся, сияющий, в сбитой на затылок малиновой шапочке.
— Робик! Ты мешаешь дяде Григорию! Иди ко мне! — звала с заднего сиденья мать, но малыш цепко держался за воротник Григория.
— Ведь я не мешаю вам, дядя Гриша? — спрашивал он по-французски, смеясь. — Ведь нет? — Темные, похожие на вишни глаза лукаво и доверчиво блестели.
— Нет, дружок!
Но вот грузовик с прожектором, освещавшим броневик, тронулся с места, за ним, железно полязгивая, двинулся броневик. Ильич стоял на башне, временами вскидывая руку, ветер движения шевелил полы его легонького пальто.