— Верно, — кивнул Григорий, разглядывая свои тонкие руки, лежавшие на чисто выскобленном столе. — И всех, кто нам сочувствует, гонит на фронт.
— Ну, ясное дело! — Глеб Иванович достал кисет, не спеша свернул цыгарку. — Как ввели снова на фронте смертную казнь, вовсе легко стало с нашим братом расправляться! Окажись сейчас привезенные из Двинской тюрьмы большевики снова на передовой, всех постреляли бы, к чертовой бабушке. Что с ними, с «двинцами»? Так и гниют в Бутырках?
— Вызволили! — Глаза у Григория воинственно блеснули. — На них обвинительных документов нет. Ну, и посоветовали мы им голодовку! Помогло! Шутка ли: голодает около тысячи человек! И знаешь, Иваныч, как из Бутырок вышли? Под красным знаменем. Достали красный лоскут, и на нем белым: «Вся власть Советам!» И шли так через всю Москву, в Замоскворечье. Смелые, Иваныч, удивительно дерзкие есть среди них: Сапунов, Федотов, Летунов.
— Безоружные? — прищурился сквозь табачный дым Таличкин.
— Пока да. Оружие лежит в Кремле, в арсенале. Там охрана из пятьдесят шестого полка. Прапорщик этого полка, комиссар по выдаче оружия Безрин говорит, что почти все наши. Возьмем.
— Думаешь, отдаст Рябцев? Он со всех сторон стягивает поближе к Москве казачье. В Калугу, в Тверь, в Брянск…
— Акушерку нашли? — неожиданно перебивая мужа, сердито спросила из кухни Агаша.
— Кажется, да, — растерянно кивнул Григорий.
— «Ка-ажется»!.. — передразнила Агаша. — Стало быть, еще одним человеком богаче земля станет. Может, так же, как мы, всю жизнь маяться станет, а может, и доведется пожить при справедливости… Вот, передай Алене.
Убрав со стола руки, Григорий нерешительно смотрел на узелок, который положила перед ним Агаша.
— Зачем? — Он отодвинул узелок и встал. — Сами голодаете.
— Молчи! Не мужицкого ума дело. В Еленином положении всегда солененького хочется. А я тут капустки квашеной раздобыла. Завтра обязательно сама забегу, а нынче у нас собрание женское, депутата своего моссоветовского, эсеришку, выгонять станем… Бери, не то обижусь, на порог не пущу! И садись-ка, похлебай с нами баланды, Гришенька.
Но Григорий рванулся к двери, отговорился срочными делами и убежал. Не мог сесть за стол, где на деревянной ладони хлебницы темнели три крохотных ломтика непропеченного, с овсяными остьями хлеба.
34. ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
Все тревожней и напряженней становилось в Москве. Все чаще маршировали по улицам и разъезжали в автомобилях юнкера, гарцевали казаки, проносились, дыша бензиновой гарью, броневики. Закрывались заводы и фабрики, забивали окна складов и магазинов, голодные очереди перед хлебными лавками неудержимо росли.
А война все шла. Выписывались из госпиталей безногие, безрукие и слепые, звенели по улицам Георгиевскими крестами, исступленно колотили себя культяпками в грудь, потрясали новенькими костылями. С фронта ползли страшные слухи: о военно-полевых судах, о массовых расстрелах перед строем — за неподчинение дисциплине, за агитацию, за братание с немцами. А собравшиеся в Москве десятый съезд кадетской партии, седьмой съезд Союза городов, совещание общественных деятелей и Церковный собор ратовали за войну, служили молебны о даровании победы православному российскому воинству.
Эти дни остались в памяти Григория как беспрестанная калейдоскопическая смена событий, яростных схваток с меньшевиками и оборонцами всех мастей, митингов в частях гарнизона, безуспешных попыток достать оружие к предстоящим боям, усилий помешать контрреволюции разгромить революцию до начала восстания. Григорий был членом Московского комитета партии, гласным городской думы и партийным организатором Городского района, членом Исполнительной комиссии Московского комитета и одним из самых популярных агитаторов на рабочих и солдатских митингах. Он носился по городу, не зная отдыха, спал часа по два в сутки, прикорнув где-нибудь в углу одной из дальних комнат Моссовета или гостиницы «Дрезден», где помещался Московский комитет, или в одном из райкомов, куда его приводили дела.
И ежедневно забегал домой, на Рождественский бульвар, где тосковала и мучилась Елена: предстоящие роды страшили ее. Григорий не раз просил, чтобы жена на это время перебралась в дом его родни — там ей всегда помогли бы его мать и сестры. Но Елена не хотела никого стеснять и обременять.
Разъезжая и бегая по городу, выступая на бесчисленных митингах, Григорий ни на минуту не забывал о жене, Елена все время стояла перед его мысленным взором с робкой, извиняющейся и в то же время счастливой улыбкой, с глазами, в которых горел необычный ласковый свет. Григорий был бессилен помочь ей. Его немного утешало, что Елена не оставалась одна — навещали ее сестры Григория, приходила ночевать Агаша, забегала Нюша.
Но в этот вечер хлопотавшие около Елены женщины попросту вытолкали Григория из дома — не путайся, дескать, под ногами, не мешай. Он зашел в Городской райсовет, именно здесь, в доме Совета, ему с Еленой предоставили две комнатки. Но жизнь в Совете уже затихла, все разбежались по делам, по домам, только молоденький дежурный, тяжело склонив на стол вихрастую голову, дремал у телефона.
Григорий вспомнил об ожидающих его встречах и, подняв воротник легонького эмигрантского пальто, быстро вышел на улицу.
Густели скучные серые сумерки, забивали переулки и тупики влажной полутьмой. С невидимого неба сеялся первый в году мелкий, мокрый снег. Скользя по тротуару, круто спускавшемуся к Трубной площади, Григорий побежал вниз.
Повернув на Неглинку, за углом он налетел на добротно одетых мужчин — пахнуло сигарами и вином. Встречные замолчали на полуслове, но Григорий расслышал свистящий шепот: «…с-самого Ленина». Оглянулся с ненавистью: вот те, кто мечтает о смерти Владимира Ильича! Недавно рассказывали, что в разговоре с американцем Робинсом один из московских толстосумов похвалялся: «Я могу уплатить миллион рублей тому, кто убьет Ленина. И есть еще девятнадцать человек, с которыми я могу связаться хоть завтра, и каждый даст по миллиону». Сволочи! Их черносотенные газетенки полны криками: «Повесить большевиков!»
Наверно, такие гады и разгромили калужский Совет, отказавшийся отправить на фронт маршевые роты. Случайно избежавший смерти калужанин, с трудом добравшись до Москвы, глотая слезы ненависти, рассказывал в Московском комитете об этом предательстве. По распоряжению Ставки с Западного фронта в Калугу прибыли казаки и «ударный батальон смертников» — Ставка стягивала к Москве верные ей части. Губернский комиссар Временного правительства в Калуге подполковник Галкин окружил Совет, блокировал пулеметами и броневиками. Совету дали на размышление и капитуляцию пять минут, но еще до истечения срока на здание обрушили шквал пулеметного и винтовочного огня, хотя Галкин прекрасно знал, что члены Совета не вооружены. Вероятно, о такой же расправе мечтают и в Москве: командующий округом полковник Рябцев, городской голова Руднев и тысячи других.
На площади перед зданием Совета, у подножия памятника Скобелеву, билось на ветру рыжее пламя костра, толпились сутулящиеся от холода люди. Отблески огня вырывали из тьмы занесенную над костром генеральскую шашку — она то вспыхивала, то гасла, словно неподвижная молния рассекала ночь. «Вот она, символика дня», — подумал Григорий, вспомнив Корнилова, грозившего революционному Питеру «политикой крови и железа».
Протирая залепленные снегом очки, он подошел к костру. Люди, стоявшие у огня, расступились.
— Никак, Григорий Александрович? — спросил кто-то глуховатым баском.
— Он самый, — улыбнулся Григорий, надевая очки. — А вы откуда, товарищи?
— Из Замоскворечья. Наш «лунный профессор» Штернберг тревожится: как бы юнкерье на Совет не навалилось. Послал охранять. Это правда про Калугу?
— Правда, — кивнул Григорий.
— Вот то-то и оно. Потом поздно будет кулаками махать… Закуришь, Александрыч?
— Спасибо.
И Григорий задумался, восстанавливая в памяти недавний разговор с «лунным профессором» — так прозвали рабочие известного ученого, профессора Штернберга, читавшего в Московском университете курс сферической астрономии. Это был веселый, добродушный здоровяк с детски голубыми глазами и пышно седой шевелюрой.
«Бесстрашный вы народ — революционеры», — сказал он Григорию, рассматривая его с мягкой улыбкой. «Почему же «вы», Павел Карлович? — засмеялся Григорий. — А кто в пятом году хранил у себя в обсерватории оружие восставших? Кто сейчас составил подробнейшую карту Москвы для руководителей восстаний?» — «Хранил, составил, — совсем молодо засмеялся и Штернберг. — Но все же, юный друг, мое дело — небо!» — «А землю — рябушинским и родзянко?» — «Ну уж нет! Дудки! Кстати, вы обратили внимание в «Утре России» на выступление Родзянко? Нет? Ну как же, весьма любопытно! Сей деятель предлагает уступить Питер немцам и радуется, что при этом погибнут Советы. Каков гусь? А?»
Несмотря на поздний час, во всех комнатах и коридорах Совета толпились люди, звучали возбужденные голоса. В распахнутой настежь двери меньшевистской фракции мелькнуло резко очерченное лицо Исува, сгорбившаяся над столом тучная фигура Кибрика. Кто-то, зло блестя воспаленными глазами и бормоча неразборчивые ругательства, без конца крутил ручку телефона: связи с Петроградом не было.
Стараясь не обращать внимания на острое покалывание в груди, Григорий вскарабкался по винтовой лестнице на третий этаж, прошел в комнату большевистской фракции.
Здесь тоже было людно и шумно. За столиком рядом со Смидовичем сидела, облокотись на руку, Ольга Варенцова, — серое, усталое лицо, внимательный взгляд лучистых, не по годам молодых глаз. Держась обеими руками за спинку стула, стоял за ней со всклокоченной, как всегда, бородкой Скворцов-Степанов. Тут же были Землячка, Владимирский, Пятницкий.
Григорий на мгновение задержался в дверях — после осенней свежести улиц дышать здесь было тяжело. В папиросном дыму белело худое лицо депутата динамовцев Кости Уханова. Рядом с ним привалился плечом к стене Иван Русаков.