Вечерело. Я вышел в сад. В глухом уголку, за разваленной беседкой, лежал в крапиве мраморный столб. Я разглядел на его мутной поверхности такую надпись:
ЗДЕСЬ ПОГРЕБЕН
Действительный статский советник и кавалер
ИОГАНН ГЕНРИХОВИЧ ШТОКК.
Тут же в крапиве валялся разбитый ящик и рассохшаяся бочка.
Было тепло, тихо, крепко пахло резедой и настурциями. Где-то далеко на Днепре загудел пароход.
Когда гудит пароход, я теряюсь. Как за поручни, хочется схватиться мне за что попало: за ствол дерева, за спинку скамейки, за подоконник. Гулкое, многоголосое эхо его всегда торжественно и печально.
И где бы, в каком бы далеком и прекрасном краю человек ни был, всегда ему хочется плыть куда-то еще дальше, встречать новые берега, города и людей. Конечно, если только человек этот не такой тип, как злобный Яков, вся жизнь которого, вероятно, только в том и заключается, чтобы охать, ахать, представляться больным и тянуть у доверчивых пассажиров их вещи.
Но вот я насторожился. В саду, за вишнями, кто-то пел. Да и не один, а двое. Мужской голос – ровный, приглушенный и женский – резковатый, как бы надтреснутый, но очень приятный.
Тихонько продвинулся я вдоль аллеи. Это были старуха и ее бородатый сын. Они сидели на скамейке рядом, прямые, неподвижные, и, глядя на закат, тихо пели: „Цветы бездумные, цветы осенние, о чем вы шепчетесь в пустом саду?…“
Я был удивлен. Я еще никогда не слыхал, чтобы такие древние старухи пели.
Правда, жила у нас во дворе дворникова бабка, так и она, когда качала их горластого Гошку, тоже пела: „Ай, люли, ай, люли! Волки телку увели“, – но разве же это песня?
– Дитя! – позвала вдруг кого-то старуха.
Я обернулся, но никого не увидел.
– Дитя, подойди сюда! – опять позвала старуха.
Я снова оглянулся – нет никого.
– Тут никого нет, – смущенно сказал я, высовываясь из-за куста. – Оно, должно быть, куда-нибудь убежало.
– Кто – оно? Глупый мальчик! Это я тебя зову.
Я подошел.
– Пойди и посмотри, не коптит ли на кухне керосинка.
– Хорошо, – согласился я, – только я не знаю, где у вас кухня.
– Как ты не знаешь, где у нас кухня? – строго спросила старуха. – Да я тебя, мерзавца, из дому выгоню… на мороз, в степь… в поле!
Я ахнул и в страхе попятился, потому что старуха уже потянулась к своей лакированной палке, по-видимому собираясь меня ударить.
– Мама, успокойтесь, – раздраженно сказал ее сын. – Это же не Степан, не Акимка. Это младший сын покойного генерала Рутенберга, и он пришел поздравить вас со днем ангела.
Трудно сказать, когда я больше испугался: тогда ли, когда меня хотели ударить, или когда я вдруг оказался сыном покойного генерала.
Вскрикнув, шарахнулся я прочь и помчался к дому. Взбежав по шаткой лесенке, я захлопнул на крючок дверь и дрожащими руками стал зажигать лампу. И только что я снял стекло, как услышал шаги. По лестнице за мной кто-то шел…
Крючок был изогнутый, слабенький, и его легко можно было открыть снаружи, просунув карандаш или даже палец. Я метнулся на терраску и перекинул ногу через перила.
В дверь постучались.
– Эй, там, Сергей! – услышал я знакомый голос. – Ты спишь, что ли?
Это был дядя.
Торопливо рассказал я дяде про свои страхи.
Дядя удивился.
– Кроткая старуха, – сказал он, – осенняя астра! Цветок бездумный. Она, конечно, немного не в себе. Преклонные годы, тяжелая биография… Но ты ее испугался напрасно.
– Да, дядя, но она хотела меня треснуть палкой.
– Фантазия! – усмехнулся дядя. – Игра молодого воображения. Впрочем… всё потемки! Возможно, что и треснула бы. Вот колбаса, сыр, булки. Ты есть хочешь?
За ужином дядя объяснил мне, что когда-то весь этот дом принадлежал старухе, а теперь ее сын работает здесь, при детском доме, сторожем, а иногда играет на трубе в каком-то оркестре.
Мы легли спать рано. Окно было распахнуто, и сквозь листву орешника, как крупные звезды, проглядывали огни города. Мы лежали долго молча. Но вот дядя загремел в темноте спичками и закурил.
– Дядя, – спросил я, – отчего эта старуха называла вас днем и добрым и благородным? Это она тоже с дури? Или что-нибудь тут на самом деле?
– Когда-то, в восемнадцатом, буйные солдаты хотели спустить ее вниз головой с моста, – ответил дядя. – А я был молод, великодушен и вступился.
– Да, дядя. Но если она была кроткая или, как вы говорите, цветок бездумный, то за что же?
– Там, на войне, не разбирают. Кроме того, она тогда была не кроткая и не бездумная. Спи, друг мой.
– Дядя, – задумчиво спросил я, – а отчего же, когда вы вступились, то солдаты послушались, а не спустили и вас вниз головой с моста?
– Я бы им, подлецам, спустил! За мной было шесть всадников, да в руках у меня граната! Лежи спокойно, ты мне уже надоел.
– Дядя, – помолчав немного, не вытерпел я, – а какие это были солдаты? Белые?
– Лежи, болтун! – оборвал меня дядя. – Военные были солдаты: две руки, две ноги, одна голова и винтовка-трехлинейка с пятью патронами. А если ты еще будешь ко мне приставать, то я тебя выставлю в соседнюю комнату.
… Мои пытливые расспросы, очевидно, встревожили дядю. Через день, когда мы гуляли над Днепром, он спросил меня, хочу ли я вообще возвращаться домой.
Я задумался. Нет, этого я не хотел. После всего что случилось, Валентинин муж, вероятно, уговорит ее, чтобы меня отдали в какую-нибудь исправительную колонию. Но и оставаться с дядей, который все время от меня что-то скрывал и прятал, мне было не по себе.
И дядя, очевидно, меня понял. Он сказал мне, что так как я ему с первого же раза понравился, то, если я не хочу возвращаться домой, он отвезет меня в Одессу и отдаст в мичманскую школу.
Я никогда не слыхал о такой школе. Тогда он объяснил мне, что есть такая школа, куда принимают мальчиков лет четырнадцати-пятнадцати. Там же, при школе, они живут, учатся, потом плавают на кораблях сначала простыми матросами, а потом, кто умен, может дослужиться и до моряка-капитана.
Я вспомнил вчерашний пароходный гудок, и сердце мое болезненно и радостно сжалось. „За что? – думал я. – И для чего же вот этот непонятный и даже какой-то подозрительный человек заботится обо мне и хочет сделать для меня такое хорошее дело?“
– А вы? – тихо спросил я. – Вы тоже будете жить в Одессе?
– Нет, – ответил дядя. – Разве я тебе не говорил, что я живу в городе Вятке, заведую отделом народного образования и занимаюсь научной работой?
„Не беда! – подумал я. – Ну, и пускай в Вятке. Так, может быть, даже лучше. А то вдруг приехал бы в Одессу ненавистный старик Яков, – вот тебе, глядишь, и пропала опять вся научная работа!“
Щеки мои горели, и я был взволнован. „Проживу один, – думал я. – Начну все заново. Буду учиться. Буду стараться. Буду лазить по мачтам. Смотреть в бинокль. Вырасту скоро. Надену черную форменку… Вот я стою на капитанском мостике. Дзинь, дзинь! Тихий ход вперед! Вот она, стоит на берегу и машет мне платком… Нина! Прощай, Нина, прощай! Уплываем в Индию. Смело поведу я корабль через бури, через туманы, мимо жарких тропиков. Все увижу, все – приеду, тебе расскажу и с чужих берегов привезу подарок“.
И так замечтался я, что не заметил, как встал со скамьи, куда-то сходил и опять вернулся мой дядя.
– Но пока тебе будет скучно, – сказал дядя. – Несколько дней я буду занят. И чтобы ты мне не мешал, давай познакомимся с кем-нибудь из ребят. Будешь тогда всюду бегать, играть. Посмотри, экое кругом веселье.
Ребят на площадке было много. Они лазили по лестницам и шестам, кувыркались и прыгали на пружинных сетках, толпились около стрелкового тира, бегали, баловались и, конечно, задирали девчонок, которые здесь, впрочем, спуску и сами не давали.
– С кем же мне, дядя, познакомиться? – растерянно оглядываясь, спросил я. – Народу кругом такая уйма.
– А мы поищем – и найдем! – ответил дядя и потащил меня за собой.
Он вывел меня к краю площадки. Здесь было тихо, под липами стояли рабочие столики и торчала будочка с материалом и инструментами.
Тут дядя показал мне на хрупкого белокурого мальчика, который, поглядывая на какой-то чертеж, выстругивал ножом тонкие белые планочки.
– Ну вот, хотя бы с этим, – подтолкнул меня дядя. – Мальчик, сразу видно, неглупый, симпатичный.
– Дохловатый какой-то, – поморщился я. – Лучше бы, дядя, с кем-нибудь из тех, что у сетки скачут.
– Экое дело, скачут! Козел тоже скачет, да что толку? А то мальчик машину какую-то строит. Из такого скакуна клоун выйдет. А из этого, глядишь, Эдисон какой-нибудь… изобретатель. Да ты про Эдисона слыхал ли?
– Слыхал, – буркнул я. – Это который телефон выдумал.
– Ну, вот и пойди, пойди, познакомься, а я тут в тени газету почитаю.
Белокурый мальчик с большими серыми глазами оставил на столике свои чертежи, планки и пошел к будке. Пока он что-то там спрашивал, я сел к столику. Он вернулся, держа в руках карандаш и циркуль. Он не рассердился, увидев, что я рассматриваю и трогаю его работу, и только тихо сказал:
– Ты, пожалуйста, не сломай планку: она очень тонкая.
– Нет, – усмехнулся я, – не сломаю! Это ты что мастеришь? Трактор?
– О, что ты! – удивленно ответил мальчик. – Разве ты не видишь, что это модель ветряного двигателя? Это работа тонкая.
– „Тонкая“! „Тонкая“! – позабывая дядины наставления, передразнил я. – Ты бы лучше шел на сетку кверх ногами прыгать, а то все равно потом выкрасить да выбросить.
Мальчик поднял на меня задумчивые серые глаза. Грубость моя его, очевидно, удивила, и он подыскивал слова, как мне ответить.
– Послушай, – тихо сказал он. – Я тебя к себе не звал. Не правда ли? Если тебе нравится прыгать на сетке, пойди и прыгай. – Он замолчал, сел, взял циркуль и, взглянув на мое покрасневшее лицо, добавил: – Я тоже люблю лазить и прыгать, но с тех пор, как я в прошлом году выбросился с парашютом из горящего самолета, прыгать мне уже нельзя.