Судьба доктора Хавкина — страница 5 из 27

Исполнительный комитет назначил Фигнер руководительницей всей народовольческой деятельности на юге России. По ночам в особняке «вдовушки» проводились конспиративные совещания, готовились документы для членов партии, которым следовало срочно выехать из города. Одним из трех, знавших подлинное имя мадам Колосовой, был профессиональный революционер Павел Анненков. Фигнер привезла его из Харькова и поручила создать в университете кружок активных помощников «Народной воли». Для конспирации Анненков поступил в университет в качестве студента (это было четвертое учебное заведение, которое он сменил таким образом) и начал присматриваться к своим новым товарищам. В числе первых, вступивших в анненковский кружок, был Владимир Хавкин. Кружковцы собирали деньги для находившихся в подполье или вынужденных бежать из Одессы агентов партии, печатали на гектографе и расклеивали по городу политические прокламации. Между прочим, на гектографе размножались «Сказки» Салтыкова-Щедрина, письмо Белинского к Гоголю, памфлет «Надгробное слово Александру Второму» и судебные речи народовольцев.

Вскоре Вера Фигнер возложила на кружок Анненкова значительно более ответственное задание. Для усмирения революционного подполья царское правительство прислало в Одессу одного из самых свирепых своих сатрапов. Летом того же года прокурор Киевского военно-окружного суда генерал Стрельников, «находящийся в городе Одессе для производства по высочайшему повелению дознаний о государственных преступлениях», начал «очищать» юг России от крамолы. «Он захватывал десятки людей, совсем непричастных к революционной деятельности. Это делалось систематически по любому оговору, — писала впоследствии Вера Фигнер. — Бездушный и жестокий человек, он цинично издевался над своими жертвами. На мольбы матерей отвечал: „Не просите — ваш сын будет повешен!“ После попытки одного из арестованных к бегству Стрельников спросил конвойных: „Что же вы его убили?“ — „Нет“. — „А били?“ — „Нет“. — „Очень плохо сделали“».

Исполком «Народной воли» принял решение казнить Стрельникова. Пока в Петербурге подбирали людей для исполнения приговора, члены кружка Анненкова тщательно изучали образ жизни генерала, следили за тем, где он бывает, с кем встречается. К январю 1882 г. Владимир с двумя товарищами студентами мог сообщить Фигнер о каждой детали, касавшейся характера и поступков своего «подопечного». На этом материале Колосова построили план покушения. Было решено убить Стрельникова в пять часов вечера на Приморском бульваре, где он обычно гуляет. Возможно, что Хавкин принял бы более активное участие в подготовке покушения, но 15 февраля он и недавно вернувшийся из-за границы Степан Романенко были, как свидетельствует официальный документ, «по распоряжению г-на генерал-майора Стрельникова арестованы по обвинению в государственном преступлении».

Время не сохранило протоколов допроса, которому студент-народоволец подвергся в тюрьме. Не сохранилось и его воспоминаний об этом периоде. Но те, кто, как и Владимир Хавкин, «вкусили» от стрельниковского «гостеприимства», оставили довольно подробное описание тюремной обстановки.

До нас дошел потрясающий документ: прокламация «К русским людям», написанная в декабре того же года Павлом Анненковым по поводу так называемого голодного бунта в одесской тюрьме.

«Заключенные в тюрьме медленно и мучительно угасали под утонченной пыткой правительственного деспотизма, — сообщал Анненков. — Обстановка не изменялась даже для тяжелобольных. То же одиночество, та же холодная, сырая, вонючая камера, тот же отсыревший мешок с соломой на щелеватом полу, тот же карцер в перспективе, если не перестанешь упорствовать… На просьбу одного больного рабочего разрешить ему больничную пищу, тюремный врач доктор Розен, жандарм в душе, как он сам характеризовал себя, с какой-то дикой яростью закричал: „Вы — рабочий, а больничная пища стоит семьдесят копеек, обойдетесь и так!“. Другой арестант, студент, просил лекарства против развивающейся на руке опухоли. „Сосите опухоль, ведь у вас много свободного времени“, — отвечал Розен. Когда тот же больной выразил желание пригласить другого доктора, Розен сказал: „Вам нужны не врачи, а палачи!“ Этот самый Розен показал растерявшемуся палачу Боровицкому, как связать мертвую петлю, и самолично, с хладнокровной улыбкой, помог накинуть ее на Желвакова и Халтурина.

Страшная обстановка делала свое дело. Несколько человек сошло с ума, у остальных открылись нервные страдания, болезни груди сделались всеобщими: у одних кашель, у других все признаки зарождающейся чахотки, у третьих — кровохаркание. Постоянная сырость и холод сказались ревматизмом. У некоторых ослабло зрение и слух. Поддались даже железные организмы заключенных атлетов-рабочих: расшатались их „веревочные“ нервы, надломились их могучие груди, легко выносившие в течение многих лет ужасный воздух мастерских и подвалов.

Но „честь“ переполнить чашу страданий политических заключенных выпала на долю смотрителя тюрьмы Зубачевского. Политический больной, находящийся в последнем градусе чахотки, обратился к нему с просьбой уделить ему, полуумирающему, койку. Зубачевский приказал перевести его в карцер…»

Все, о чем писал Анненков, на несколько месяцев раньше пришлось испытать Владимиру Хавкину. Может быть, даже он подсказал руководителю кружка факты страшного произвола, творимого в стенах тюрьмы. Подобно остальным арестантам, Хавкин мерз, голодал, валялся на полу, ибо кровати полагались только лицам «привилегированных сословий». Его так же, как и других, водили на допрос в одну из камер, где «сам» Стрельников, издеваясь над заключенными, пытался вырвать сведения о подпольной организации. Хавкин не выдал кружковцев, не сказал ничего о готовящемся покушении, хотя и знал, что револьвер системы «Веблея» и два кинжала хранятся в квартире одного народовольца, откуда их ежедневно после обеда уносят в расчете, что представится случай совершить покушение. Знал он и многое другое. Но генералу студент показался, видимо, мелкой сошкой. Кстати, известно, что следователем Стрельников был скверным, раскрывать организации не умел, часто выпускал из рук важные сведения. Он не знал ни программы «Народной воли», ни того, что в Одессе, кроме рабочей подгруппы, имеется сложная местная организация. Жандармы и не подозревали в то время, что в университете действуют не отдельные «беспокойные», а целая сеть хорошо организованных народовольческих кружков. Это и спасло Хавкина.

Владимира выпустили. Случилось это ранней весной, за несколько дней до того, как на Приморском бульваре двадцатилетний Желваков выстрелом в упор убил ненавистного всем генерала. Восемнадцатого марта прогремел этот давно ожидаемый народовольцами выстрел, а в первых числах апреля подпольная группа Анненкова уже размножила на гектографе присланную из Петербурга прокламацию: «От Исполнительного комитета». «События восемнадцатого марта, — говорилось в ней, — купленные дорогой ценой крови наших товарищей, будут грозным предупреждением тем царским опричникам, которые не останавливаются ни перед какими средствами в борьбе с революционной партией».

В обстановке ожесточенного террора, в дни, когда в одесской тюрьме озверевшие жандармы без суда и следствия повесили Халтурина и Желвакова, Хавкин и его товарищи расклеивали по стенам и заборам Одессы фиолетовые листки прокламаций. В чем-в чем, а в недостатке мужества обвинять студента Хавкина не приходится. Он продолжал готовить в подпольной мастерской фальшивые паспорта, собирал деньги на нужды народовольцев. И все же Владимир постепенно охладевает к «Народной воле». Причину этого следует искать, видимо, не в целях партии, а в ее методах. Студент едва ли понимал, что индивидуальный террор вообще негодное средство в политической борьбе. Но верному ученику Мечникова, проникнутому гуманными идеями своего учителя, было чуждо всякое кровопролитие. Выстрел на Приморском бульваре Владимир воспринял как некую катастрофу. Кружок Анненкова продолжал стоять на позициях террора, и Владимир не находил в себе больше сил служить делу, которое вызывало у него отвращение. Начался медленный, но неизбежный отход Хавкина от народовольцев.

Атмосфера в университете все более накалялась. Новый университетский устав полностью отдавал студентов и профессоров в руки полиции. Еще осенью 1880 года двести сорок студентов Одессы послали министру просвещения письмо, в котором жаловались на свое положение. «Мы не имеем права собираться для обсуждения наших нужд… Нам не разрешают даже собраний, которые преследуют чисто научные цели… Помимо надзора университетской инспекции над нами тяготеет особый надзор общей полиции… Полная материальная необеспеченность тяжелым бременем ложится на нашу энергию и обусловливает собою всеобщее бедственное положение русского студента».

К весне 1882 года гнет реакции стал совершенно нестерпимым. В Ученом совете университета восторжествовала партия «благонамеренных». Даже в сборе денег на венок для могилы Чарлза Дарвина министр просвещения увидел антигосударственное деяние и категорически запретил молодым людям выражать добрые чувства к памяти английского биолога. Что ни день, то новые жертвы, которые полиция выхватывала из среды молодежи. Лучшие, наиболее любимые профессора как могли пытались помочь своим питомцам. Знаменитый эмбриолог профессор Ковалевский, профессор физики Умов обратились к властям с просьбой вернуть в университет арестованных и высланных студентов. Умов даже внес залог две тысячи рублей, чтобы взять на поруки студента-народовольца. У преподавателей-шпиков, профессоров-ханжей подобные поступки вызывали дикое озлобление. Не выдержав травли, демократическая часть профессуры во главе с Мечниковым решила покинуть университет. Узнав об этом, студенты предприняли еще одну попытку остановить окончательное духовное и научное оскудение родного университета. Пятнадцатого мая на квартиру ректора С. П. Ярошенко два юноши доставили письмо:

«Милостивый государь, Семен Петрович, — писали слушатели, — после года Вашего управления университетом, года, в продолжение которого было так много недоразумений и столкновений, дела университета, направляемые Вашей рукой, приняли такой оборот, при котором профессора, составляющие гордость университета, вынуждены оставить его. Всех нас… глубоко поразило решение Преображенского, Посникова, Мечникова и Гамбарова уйти из университета… Ваше управление вредно университету, поэтому мы ждем от Вас, что для предотвращения такого большого несчастья, как потеря лучших профессоров, Вы откажетесь от дальнейшей ректорской деятельности…»