– У нас в Южном, – усмехнулся де Кюртис, – не лучше.
Валентин Аскерханович встал на четвереньки и выплюнул кровь.
– Михаил Богданович, – жалобно спросил он у де Кюртиса, – за что меня Джек Джельсоминович?
– Я думаю, – резонно заметил де Кюртис, – что об этом лучше было бы спросить у самого Джека Джельсоминовича. Но мне кажется, что вы, мон шер, огребли по рылу за вовремя поданный разумный совет, исполненный истинного, – де Кюртис улыбнулся, – человеколюбия.
– Папа, – Степан тронул меня за плечо, – пошли.
Я старался не глядеть на него. Я боялся, что после гибели Куродо я заору на Степана так, как орал на него в детстве. Мне будет невыносимо видеть его глаза… Кто, как не я, виноват во всем, что случилось и еще случится со Степаном?
Я побрел в комнату, улегся на диван… Голова у меня гудела и надбровные дуги ломило, словно мозг собирался разломать череп и вытечь наружу…
Я всхлипнул.
В коридоре Глафира собиралась ехать в Контору.
Я услышал, как она кричит:
– Егор, ручку, ручку не забудь и тетрадку учета…
Я повернулся лицом к стене и буркнул:
– Кэт, дверь прикрой.
Дверь неслышно притворили, но топот и беготня все равно были слышны.
– Вот шебутная баба, – вздохнул я.
– Она – хорошая, – со странным значением проговорила Кэт.
– Тебе лучше знать… ты больше с ней видишься.
Надо было мне подхватить пику у де Кюртиса и колоть, колоть… Но я же не ожидал, что он так поскользнется. И странная мысль – а если он хотел поскользнуться?.. Чего ради он так рвался прыгать через ларву? Случается… да очень часто случается: человека тянет в бездну, в пропасть… Это ведь не вода, в которой можно заколотить руками от отчаяния – и вырваться, выплыть… если шагнул вниз, в пустоту, где нет опоры, в воздух – вопи не вопи – полет тебе обеспечен до самого дна…
Я лег на спину, стал смотреть в потолок. Может, и Куродо этого хотел? В конце концов, рано или поздно это должно было случиться. Это случается со всеми, почему Куродо должен быть исключением? Пройдет несколько лет, и я забуду его, как я забыл многих, многих: сержанта из карантина, русалколовов, Тараса, Мишеля, полковника Гордей-Гордеича; кто умер, кто превратился, от кого я уехал, кто исчез…
Ну, и будем считать, что Куродо просто уехал, улетел… его нет для меня, так же, как его не было для меня, когда я загибался в Северном городке… Я же тогда не грустил, не расстраивался? Куродо просто уехал!
Я вытянул руку, растопырил пальцы… нет. Это пока что не утешало. Потом я, может быть, и забуду Куродо, как забыл всех… Полноте… Всех ли? А Мэлори, Мэлори, Мэ…
А миссгебурт в продуктовой сумке у подруги моей мамы? И сказанное как бы между прочим, между делом: "Его жарят живым…"?
А Жанна, которая стала жабой? Ее голос, загнанный в отвратительную зеленую тушу, в отвислый горло-мешок?
Я глядел на свои растопыренные пальцы: до чего же они похожи на лапу ящера, до чего отвратительны, уродливы.
Кое-что не забывается никогда на этой планете, кое-что пребудет вовеки, покуда сам не исчезнешь. Я вспомнил глаза дракона, плоские серые экраны, как они загорались, вспыхивали мстительным злорадным (а может быть, это мы наделяли их нашими чувствами?) светом…
Я опустил руку.
Вошел Степан и остановился у самого моего дивана.
– Можно к тебе, папа?
– Можно.
– Как так получилось?
Я пожал плечами:
– Чешуя спецдраконов проходит обработку, хотя вероятность ее превращения в ларву мала. Но случается, что чешуя становится ларвой и после санобработки…
Мне было трудно говорить, и я замолчал.
– Папа… извини, я у тебя еще спрошу…
– Ну, спрашивай… – я поковырял стену пальцем.
– Что это – ларва?.. Отчего она… прыгает?
– Ларва? – я вспомнил объяснения на лекциях в карантине. – Ларва – это ожившая боль спецдракона. Жизнь, – я сцепил пальцы в замок, – соединилась с болью… Ларва – это воплощенная агония… Огонь, – я разжал пальцы, – и я… Ей бы перекинуться, убить, уничтожить что-нибудь живое, и тем уменьшить свою боль… На самом деле этим она продлевает свое существование и свою боль, но ей-то откуда это знать? Ее инстинкт обманывает ее, она рвется к своей смерти, а нарывается на чужую смерть и свою боль…
– Для нее лучше умереть, чем жить?
Я понял, для чего это спрашивает Степан, сел на диване и ответил:
– Не знаю. Как я могу решать за нее? Как я могу знать за нее, что для нее лучше?
– Почему же, – Степан глядел куда-то вбок, мимо меня, – ты ведь можешь себе представить, что бы с тобой было, если бы вся твоя жизнь состояла из одной боли…
– Нет, – быстро ответил я, – боль ларвы несопоставима с любой человеческой болью, но есть и еще одно "но"… Ларва – одна, абсолютно одна. она – и ее боль. Более никого для нее нет, а мы, – я смотрел на Степана, – связаны друг с другом тысячами нитей, и я бы не решился… Нет, не решился…
– Это все слова, – вздохнул Степан, – а я вот знаю точно, что никакими тысячами нитей мы друг с другом не связаны… Вон Куродо… Он здесь был самый лучший… Что, долго ты его будешь помнить? Пока ты живешь – ты связан этими самыми нитями… Умрешь – и не останется ни ниточки, ни веревочки, что свяжет тебя с миром…
– Зачем ты мне все это говоришь, Степан?
– Затем, – Степан поднялся, – затем и говорю…Я долго… я давно, я давно хотел тебя спросить, для чего… – он молчал некоторое время, он подбирал слова и шевелил чуть расправленными зелеными кожистыми крыльями, – для чего ты выпихнул меня в этот мир, где все меня ненавидят, где я отвратителен всем – и себе, себе отвратителен…
Я подошел к Степану и хотел тронуть его за плечо, хотел коснуться того места между шеей и крылом… но Степан отскочил и оскалился.
– Не трогай, – он скрючил лапы, – не трогай меня. Ты врешь, ты лицемеришь – я же вижу: я тебе так же отвратителен, как и другим… Ты просто притворяешься.
Я постоял, подумал, потом спросил:
– У тебя неприятности в Конторе?
– Никаких неприятностей, – огрызнулся (действительно, огрызнулся – обнажил пасть, усеянную мелкими острыми зубами) Степан.
– Прекрасно, – вздохнул я, – так или иначе, а ты выбрал удачное время для разговора по душам.
– Мне надоело быть хорошим, – Степан все скрючивал и скрючивал лапы, – надоело быть старательным, думающим о других, и только о других… Все равно… Достается… хлыщу, поганцу, дураку, у которого всех-то достоинств…
Степан закрыл глаза, и я увидел, как по его морде катятся слезы…
Вошла Кэт.
– Джек, там акт оформляют, ты не мог бы с Глафирой съездить? Нужен еще свидетель.
– О, господи, – я подавил раздражение, выглянул в коридор.
Глафира в официальном костюмчике, с тетрадкой учета под мышкой и с карандашиком в руке беседовала с де Кюртисом и Георгием Алоисовичем.
– Глаша, – спросил я, – что, без меня нельзя обойтись? Возьмите Валю, в конце-то концов.
Глафира прижала руки к груди:
– Да мы Валю берем уже, но нужен второй свидетель… Георгий Алоисович – муж, – стала загибать пальцы Глафира, – квартуполномоченной, то есть мой муж, – отпадает, де Кюртис пикой тыкал…
– Черт, – разозлился я, – да кто узнает, что он пикой тыкал?
– Уже знают, – невозмутимо объяснила Глафира, – я как приехала, так сразу все и рассказала. Мне поверили, но для отчетности нужны двое свидетелей…Так что…
– Ладно, – я, честно говоря, и хотел уехать: Кэт лучше со Степаном разберется, – сейчас, подождите немного…
Я прикрыл дверь, повернулся. Кэт усадила Степана на диван, гладила по голове, успокаивала.
Я вздрогнул. Это слишком напоминало мне ту… самую сцену на другой планете и здесь, у седьмого болота…
Нечто, жившее во мне, существовавшее во мне всегда, хихикнуло, гоготнуло: "Как она может гладить эту мразь?.. Как она может любить эту зеленую тварь?.."
– Степа, – сказал я, – в жизни бывает всякое, но что бы ни случилось, помни: у тебя есть мы… Я и мама – понимаешь? Ведь это немало…
– Немало, – сказал Степа и погялдел на меня, – немало.
Я отвернулся.
В Конторе я чуть было не поссорился с Глафирой… Мне совершенно незачем было туда ехать. Вполне обошлись бы и одним Валентином Аскерхановичем. А Глафира приволокла в Контору всех. Покуда звонили координатору сектора, покуда списывали данные Куродо…
Вернулись домой поздно. Вызовов не было. Я спросил у Кэт:
– Степа пошел в спортзал?
Кэт кивнула. Мне стало не по себе.
– Я заглядывал в спортзал: по пути из Конторы мы остановились размяться… Его там не было…
Кэт тоже заволновалась:
– Может, он в библиотеку пошел?
– Что ему там делать? – разозлился я. – Он уже все там перечитал…
– Так уж и все, – улыбнулась Кэт.
– Пойду схожу в библиотеку, – сказал я, – а то что-то душа неспокойна.
– Я с тобой пойду… Мне дома не усидеть…
В коридоре де Кюртис скоблил пику, счищал нагар с острия.
– Вы куда? – поинтересовался он.
– Пройтись, – сказала Кэт, а я добавил: – Степа ушел, и давно его нет. Пойдем поглядим.
Де Кюртис отставил пику, прищурил левый глаз, поглядел оценивающе на поблескивающее острие, вздохнул:
– Нет, надо еще чистить, эвон, как закоптил шампур… Сходите, конечно, – он по новой принялся за чистку, – Степку твоего в Конторе очень хвалят. Старательный, говорят, умный.
– Приятно слышать, – усмехнулся я, – спасибо.
– Не за что, – пожал плечами де Кюртис, – мне это труда не составило.
Мы вышли на улицу, подождали троллейбуса. Кэт прижалась ко мне.
– Знаешь, – сказала она, – мне кажется, что у Степы есть женщина…
– Мне-то кажется, что у него нет женщины, и в этом все дело.
Подошел троллейбус. Мы вошли в него.
– Конечно, в этом, – подтвердила Кэт, – но ты понимаешь, что я хочу сказать…
Я подумал и согласился:
– Да… Понимаю, но мне ему не объяснить, что это не главное.
– Что это?
– Женщины… бабы, любовь… признание.
– А что главное?
– Убить дракона, – живо ответил я, – или убивать драконов, или делать так, чтобы они были неважны, неопасны… Понимаешь?