Судьба — это мы — страница 10 из 20

По знобкой улице бегу.

Душа в огне.

Земля в снегу.

А до тебя,

Как до звезды,

Сто жизней бешеной езды.

А у меня —

Лишь краткий век.

И не полет,

А легкий бег.

Но все равно я добегу:

Пока люблю,

Я все смогу!

(«По знобкой улице бегу…», 1940)

Игра, светлое, не замутненное бедами мироощущение, юношеское озорство, так же, впрочем, как и неоправданный драматизм, живут в ее стихах на равных.

Интимная лирика — настоящий экзамен для поэтов. Многие не выдерживают испытания ею, изменяют себе, изменяют естественной чистоте и остроте чувства в угоду ложным красивостям, надуманной экзальтации переживаний.

Юная Татьяничева выбрала для себя то в интимной лирике, что отвечало настроениям румяного и беззаботного комсомольского дружества, которое окружало ее. Грусть, смятение, непонятная тоска по неосознанному, несбыточному, исконно жившие в интимной лирике, считались ее ровесниками и друзьями непозволительно глупым, буржуазным пережитком. Она прятала чувства своей лирической героини то за лихость и беззаботное озорство частушки, то за наивную печаль народной песни. То же, что на первых порах было свойственно и поэзии тех, кого она выбрала в учителя: Михаила Исаковского, Алексея Суркова, Степана Щипачева.

Ах, река, река Исеть,

Обливные камушки.

Я пришла к тебе, Исеть,

Как к родимой матушке.

Ты волной мне расчеши

Смоляную косу.

От доверчивой души

Отведи угрозу.

Угрожает мне любовь

Вечным расставаньем.

Расщедрись и уготовь

С милым мне свиданье.

Чтоб с ним рядом посидеть,

Вдоволь наглядеться,

Я отдам тебе, Исеть,

Молодое сердце.

(«Ах, река, река Исеть…», 1940)

У Татьяничевой — хороший слог, легкое перо. Она могла бы, пожалуй, сделать себе имя и на стихах, подобных «Исети». Любовь и ревность, грусть и печаль, встречи и расставанья — весь привычный антураж лирической поэзии, как говорится, сам шел-в руки, не требуя усилий, напряжения ума, творческой самоотдачи. К счастью, молодая поэтесса, еще какое-то время продолжая сочинять эти, порой очень изящные песенки, вовремя поняла, что даже самые лучшие из них не позволят ей высказать и сотой доли обуревающих чувств, что не для таких стихов ее бойцовский, общественный темперамент, бесстрашная искренность, которой одарила ее судьба.

Поэтесса усиленно ищет, формирует голос, интонацию.

Красива, отточенна, холодновато-надменна, царственна поэзия Анны Ахматовой. Не признаваясь в том себе самой, одно время Татьяничева подражала ахматовской героине — и прорывалось:

Все стало прошлым:

Облака,

И трепет губ, и птичий лепет.

Моя спокойная рука

Твое лицо из глины лепит.

Мужские гордые черты…

(«Все стало прошлым…», 1940)

Думается, пора ученичества и в интимной лирике для Татьяничевой кончилась с войной. Мысленно отвечая на страстное, обжигающее открытостью чувства симоновское «Жди меня», поэтесса как бы родилась заново. Появилась новая Татьяничева, та, что уже не искала ритмов позанятнее, рифм покудрявее, возникла и новая лирическая героиня, та, что не играла в чувства, а жила ими. Искренни, неподдельны переживания женщины, ждущей с фронта любимого, отца, брата. Клятва в верности. Забота о детях. Горечь разлуки. Тяжесть ожидания. В годы войны строки об этом, проникнутые верой в неизбежное торжество справедливости, верой в победу над ненавистным врагом, были под стать патронам и снарядам.

Эволюция ее стихов о любви поразительна.

Давайте сравним.

Я не знаю, где ты теперь.

Третий год не смолкает бой.

Только ты не грусти и верь,

Что люблю и всегда с тобой.

Это из стихов сороковых годов.

Я о любви,

О верности твоей

Своей строкою

Говорю так редко.

Но что строка?

Она всего лишь ветка

На дереве,

Что выбрал соловей.

Это из стихов семидесятых.

Право же, впечатление такое, будто две разных руки вывели, два разных сердца продиктовали это.

Уже в первой книжке, названной, как мы помним, без претензий, одним словом «Верность», тему любви обозначил и высветил цикл «Ярославна».

Снова дует неистовый ветер.

Быть кровавому, злому дождю.

Сколько дней, сколько длинных столетий

Я тебя, мой единственный, жду.

(«Ярославна», 1943)

Извечный образ женщины-хранительницы домашнего очага, орлицы, распростершей свои крылья над орлятами-детьми; неизбывная тревога, боль, ожидание, печаль и верность, неподкупная верность любящего сердца — вот истоки чувств лирической героини, истоки ее мироощущения.

Тема любви «одной-единой навек» долго будет сопровождать поэтессу. По крайней мере, до конца пятидесятых годов она не даст ей иной трактовки. А откуда пошла она, эта трактовка? Пожалуй, от сурового, аскетического «Сказа» (1944—1945).

«Раз полюбила, то навек…» — вот поэтически сконцентрированная народная мораль, которая воспевается в «Сказе». И вовсе не случайно поэтесса придает стихотворению такой личностный, такой конкретный характер, делая эту заповедь своей «родовой формулой»: «Я …слышала… от бабки…», «Мне часто повторяла мать…», «Так в нашем повелось роду…»

Даже смерть любимого («Я выжила, а ты убит…») ничего не меняет: она останется верна мужу-воину, потому что так ведется в роду.

Конечно же, на эти стихи проецировалось время. Разговор о верности любимых тем, кто сражался с врагом, мог носить только такой недвусмысленный, только такой определенный характер.

Но для Людмилы Татьяничевой тема верности в любви оказалась как бы особо точным попаданием в цель. Даже в стихах с сатирическим оттенком, если в них речь заходит о любви, поэтесса не забывает свою раз и навсегда выведенную «родовую формулу».

Клянешься в любви навеки,

До гробовой доски,

Будто кладешь на веки

Пудовые пятаки.

Клянешься, как будто ставишь

Печать на расходный чек.

А что о любви ты знаешь,

О той, что одна навек?

Работая над очерком, я пытался понять, почему после первых, во многом наивных юношеских стихов тридцатых годов, Людмила Татьяничева так редко обращалась к интимной лирике, обычно наиболее ярко проявляющей лица необщее выраженье у поэтов-женщин. Беседовал об этом с друзьями поэтессы, соратниками и земляками.

Михаил Львов отшучивался: «Тема любви в те трудные годы была не в моде…» Марк Гроссман искал причину в характере поэтессы: «Ее чувства были сосредоточены на социальных мотивах. Любовь, личные дела оставались в тени…»

А ей, судя по отдельным стихам, письмам, статьям, нравилась рубенсовская полнота жизни в любовной лирике Василия Федорова; в разговорах о любви, как предмете поэзии, она нередко вспоминала летучее федоровское «Любовь горела…». Упоенно читала эти стихи наизусть.

Ей был духовно близок тихий, умудренный прожитым, свет лирики Александра Твардовского, никогда не переступавшего порога истинной целомудренности.

Но сама она, как бы по инерции, продолжала петь песню любви на одной ноте, ноте светлого и чистого, юношески незамутненного чувства, ноте беспечного срывания лепестков ромашки.

У рассвета сосны — розовы,

А у вечера —

Красны…

Пили светлый сок березовый

Мы на празднике весны.

Шли, держась с тобою за руки,

Избегали троп глухих,

Я плела венки из таволги

И в Тобол бросала их…

(«У рассвета сосны розовы…», 1963)

Перелистывая итоговые книги — «Избранное» (1965), «Корабельный бор» (1974), двухтомник (1976), — вновь и вновь останавливаю себя на мысли: интимной лирике поэтесса уделяла малую часть своего внимания, считала, очевидно, что такая лирика ей не свойственна.

Не бурей вызвана в крови

Осенняя бессонница…

Но утверждением любви

Мой каждый день становится.

Весь мир

Мне хочется обнять,

Чтобы сильней увериться:

Любовь —

Всему живому мать.

На ней

Все в жизни держится!{30}

Подобные образные и композиционные решения присущи стихам: «Уже не дни, а годы между нами…» (1949), «Лишь стоит сомкнуть мне ресницы…» (1956), «Русская девушка» (1957), «Я свою лесную родину…» (1959), «Раструбили журавли по рощам» (1962)…

Во время пятого Всесоюзного совещания молодых писателей, на котором Людмила Константиновна руководила одним из поэтических семинаров, я задал ей вопрос: почему интимная лирика занимает в ее творчестве такое незначительное место?

— Почему? — усмехнулась она. — Сердцу не прикажешь. Не пишется на эту злосчастную тему — и все тут. Здесь ведь как? Нужно очень хорошо писать, чтоб душу обжигало. Или уж не браться.

Я что-то говорил тогда о любви — вечном двигателе поэзии во все времена. О том, что все великое, вечное, непреходящее выражено через образ любимого или любимой. Чаще — через образ любимой. Среди великих певцов любви в русской поэзии Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Блок, Есенин…

Она лукаво подсказала:

— А Горький? А Маяковский?

— Ну уж и Маяковский? — пробовал я пикироваться.

— Еще как! — вдруг горячо повторила поэтесса. — Живи Маяковский в такое «оборудованное» для интимной лирики время, как наше хотя бы, еще неизвестно, какие шедевры выдал бы он! Загляните-ка на досуге в дневники. Загляните, загляните.

Возвратившись домой, я долго листал Маяковского. Наконец, наткнулся на поистине горячие, откровенные, исповедальные строки: