В канун шестого Всесоюзного совещания молодых я позвонил Людмиле Константиновне, попросил стихи для «Крестьянки», в которой заведовал отделом литературы и искусства, и мы заговорили о молодых. Она вспомнила только-только дебютировавшего владимирца Владимира Урусова:
— Очень интересный поэт из него обещает вырасти. Мы как раз несколько стихов в «День поэзии» поставили{61}. Единодушно! Из парня выйдет поэт. Он думает о главном. Послушайте, — и процитировала на память:
Мы пройдем, мы растаем снами
в этих токах земной крови.
Но, пока
есть долги
за нами,
что пустыми играть словами,
что шуметь о своей любви? —
Ах, вам же лучше девчат! — вспомнила. Усмехнулась: — С девчатами хуже. Хотя, впрочем, приглядитесь к двум Татьянам — Смертиной из Кирова и Иноземцевой из Костромы. Иноземцева для «Крестьянки» — находка. Она, помнится, агроном…
Рекомендация была, как всегда, верной и точной. Стихи молодых поэтесс, опубликованные в нашем журнале, встретили теплый прием читателей.
— В чем сложность пути нынешних молодых? — рассуждала Людмила Константиновна, видимо, поверяя мне или проверяя на мне свои раздумья на сей счет. — В отсутствии биографии. Да, да, биографии. Они сначала пишут стихи, а потом живут. А как-то вернее, когда человек живет жизнью своего народа, имеет за плечами собственную трудовую биографию…
Людмила Константиновна по-доброму уточнила:
— Ну, раз на раз не приходится. Одного можно и поучить, а другого… Другого учи не учи…
4. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ
О болезни ее никто не знал. Только в письмах друзьям она горько и коротко признавалась, что из-за недомогания пришлось отложить давно задуманную поездку, отодвинуть сроки представления новой книги, встречу с читателями…
Отголоски боли прорывались и в стихах. Но они понятны лишь сейчас, когда знаешь, какой неумолимый огонь сжигал ее. Когда эти строки вырывались из-под ее пера и попадали в стихи, они не казались ни безысходными, ни пророческими. Тем более, что ее стихи своим оптимизмом, неизбывной любовью к жизни, к каждому ее мигу, часу, дню, к каждому рассвету и каждой зорьке напрочь перечеркивали ощущение черного, неотвратимого, что было уже недалеко, рядом…
Когда нежданно-негаданно бросало в постель нездоровье или наваливались душевные невзгоды, «уральские стихи», как поэтесса их называла, переполняли ее.
Если выстужу сердце тоской,
Равнодушьем ли вдруг
Занедужу,
На раздолье стихии морской
Отпусти мою вольную душу!
Если ж грозный
Мне встретится вал,
Я услышу спасительный пеленг.
У меня есть на свете
Урал,
Мой высокий
Приветливый берег.
Будет сниться он мне наяву,
Пока сердце в груди
Не умолкло…
Если я до него доплыву,
Значит, жить мне
Счастливо и долго!
Счастливо — да, предчувствие не обмануло поэтессу. Будто на одном дыхании рождались стихи. Выходили отличные книги. В канун нового, 1972, года среди новых лауреатов республиканской премии имени Максима Горького поэтесса увидела свое имя; высокое звание ей принесла книга стихов «Зорянка»…
Но — долго… Болезнь все чаще заявляла о себе.
У челябинских друзей поэтессы, тех, с кем Людмила Константиновна позволяла себе быть откровенной, я увидел открытку, помеченную началом марта 1975 года:
«Милая Р. М.!
Шлем Вам и Леночке сердечный весенний привет и добрые пожелания. Наиглавнейшее для всех нас — это быть хотя бы относительно здоровым. Как худо, когда оно покидает нас. У нас в семье сплошной «хворум». Сейчас появились небольшие просветы — и за это спасибо судьбе.
Обнимаю Вас всесемейно.
Больница. Санаторий. Снова больница.
Но она не сдается. Вновь и вновь встает на ноги и снова за работу.
В ноябре 1978 года Людмила Татьяничева совершила поездку в Чехословакию в составе писательской делегации. Программа дней советской литературы в этой братской стране была насыщенной: с утра до позднего вечера — выступления в рабочих и сельских коллективах, перед учеными и студентами, партийными работниками и коллегами по творчеству. И никто не слышал от нее жалоб, никто не видел, как она перемогала боль. Зато каково было изумление спутников, когда на обратной дороге Татьяничева рассказала им суровую, волнующую историю о дружбе двух женщин, русской и чешки, о дружбе, которая родилась и окрепла в концлагере…
В Брно Людмила Константиновна, как и все делегаты, познакомилась с Марией Юнашевой, ответственным секретарем местного комитета Союза чехословацко-советской дружбы. Во время разговора с женщиной она обратила внимание на необычный носовой платок, который бережно вынимала и так же бережно укладывала в сумочку ее собеседница. Необычно темный платок привлек внимание поэтессы. Она взяла его, похвалила искусную вышивку — букетик цветов на темном, не привычном для носового платка фоне. И Мария Юнашева открылась именно ей…
«Большинство родственников Марии Юнашевой, — писала позже в «Литературной газете» Татьяничева, — ее дядя и тетя, ее бабушка, жили в Лидице, чья трагическая история известна всему миру. После того как развеялся пепел сожженного села, оставшиеся в живых были брошены в концлагеря. Бабушка погибла в Освенциме, а тетя Марии, Каролина, оказалась в Равенсбрюке. Там она познакомилась с русской женщиной. Ни имени, ни фамилии ее Мария Юнашева не знает. Тетя Каролина в прошлом году отдала платок Марии и сказала: «Боюсь, скоро умру, а люди, не зная истории платка, могут выбросить его. Храни его как дорогую память, память братства и любви, память о совместно пролитой крови… Ночами украдкой, с риском для жизни русская подруга, раздобыв где-то темный лоскуток и немного цветных ниток, вышила для своей чешской сестры этот платочек»{62}.
Об этом даре поэтессы располагать к себе собеседника с первых же минут знакомства рассказывал мне и поэт Олег Шестинский:
— Мы были как-то с Людмилой Константиновной гостями болгарских писателей. Я до этого неоднократно наезжал в Софию, в Пловдив, на Шипку, много переводил болгарских поэтов, у меня там, как говорится, полно друзей. Она же, если мне не изменяет память, впервые ступила на землю Болгарии. Но, честное слово, у меня было такое ощущение, что все наоборот: она тут уже своя, как дома, а я — впервые.
Приехали мы в Пловдив, зашли в гости к Стефану Загурлиеву, моему старому доброму знакомому, в прошлом полковнику, принимавшему участие в революционных событиях. Очень сдержанный, немногословный человек на моих глазах будто переродился. Он рассказал нам столько о себе, о своих боевых товарищах, о дружбе с русскими людьми, что я только диву давался, как это Людмиле Константиновне удалось его расположить к себе.
Приехали мы на Шипку. Дежурил у мемориала суровый милиционер Ташко Гостев. Этого и вовсе мало кому удавалось разговорить. Людмила Константиновна же сразу нашла к нему ключик. Она шутливо приложила руку к виску, спросила по-генеральски строго, так что не улыбнуться было нельзя:
— Ну! Как блюдется слава русского оружия?
— Пока я на Шипке, — так же, озорно подобравшись, ответил Ташко, — на Шипке все будет спокойно!
И вот они разговаривают, как старые добрые знакомые. Я поражался!
Ей хотелось написать цикл очерков о современной Болгарии, об ее людях. Она даже обещала его «Литературной газете».
Замыслы, замыслы… Они теснились в голове, а сил было так мало. Ручка выпадала из рук.
Как трудно просыпаться по утрам!
Тяжелой дремой скованы движенья.
Подставив сердце
Яростным ветрам,
Мучительно бреду
Из окруженья
Своих обугленных,
Горчайших снов…
И, до предела напрягая силы,
Из жестких вырываюсь я оков…
…И сразу оживают все дела, —
От них в душе просторно
И надежно.
И жизнь еще желанней,
Чем была,
И кажется, что все еще
Возможно…{63}
Н. Д. Смелянский вспоминает:
— Никогда, как в эти дни, Людмила Константиновна не хотела, чтобы стихи до выхода их в книге были непременно опубликованы в периодике. «Как долго тянется время! — говорила она. — Самое ужасное, что они не живут, лежат без проку».
…Первым об ее тяжкой болезни мне сообщил Валентин Сорокин:
— Людмила Константиновна смертельно больна, — сказал он как-то в хмурый осенний вечер. (17 октября 1979-го, — отметил я машинально.) — Чувствую это по ее стихам, по ее горьким глазам.
К этому времени я с год не видел ее. Но, помнится, совсем недавно просил стихи для «Крестьянки» и вскоре получил их с бодрым сопроводительным телефонным звонком, и я усомнился в ощущении товарища.
— С чего ты взял?
— Ты вчитайся, вчитайся в стихи. У меня такое убеждение, что она старается выговориться. Боится не успеть…
Резануло старое — крылатое и грустное: «Мне бы только успеть…».
Я схватил только что вышедший татьяничевский сборник «Калитка в лес осенний»{64}. Грусть о прожитом. Горькое согласие с неумолимой и по-своему правой природой, умудренный ироничный вздох:
И живая вода
Мне уже не поможет,
Да и плещет она
От меня вдалеке.
Помахав на прощанье
Случайным прохожим,
Я с былинкой уйду
В невесомой руке…