ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ВОЙНА 1812 года
ГЛАВА 1
1
морозное раннее мартовское утро, когда на улицах и площадях Петербурга всё ещё тускло горели, поскрипывая и покачиваясь на невысоких столбах, заправленные конопляным маслом фонари, слабо освещавшие желтовато-жидким светом мостовые, припорошённые ещё не вытоптанным снежком, Кушелев дом, вот уже больше полувека стоящий на Дворцовой площади напротив Зимнего дворца, ещё спал чутким старческим сном, темнея чёрными глазницами узких и высоких окон. После того как восемь лет назад сгорел помещавшийся здесь Немецкий театр, дом был перестроен и перешёл в ведение Свиты Его Величества, или Главного штаба. И теперь вместо актёров и актрис в напудренных париках по его длинным полутёмным коридорам гулко шагают в подкованных сапогах офицеры-квартирмейстеры и колонновожатые. В большой чертёжной здесь создаются подробнейшие карты Российской империи, за которые готовы отвалить изрядные мешочки с золотом агенты Наполеона, обитающие, кстати, неподалёку на Дворцовой набережной в просторном здании французского посольства. Но не так просто проникнуть в этот дом, где царствует князь Пётр Михайлович Волконский, главный квартирмейстер русской армии. У парадного подъезда стоит часовой. Вот и сейчас он мерным шагом проходит перед длинным фасадом здания. Штык на его ружье, закинутом на плечо, тускло поблескивает, когда солдат вступает в круг жёлтого фонарного света.
А в доме тишина. Только изредка поскрипывают старые деревянные перекрытия да в офицерских квартирах на верхних этажах потрескивают бог знает как сюда попавшие сверчки, устроившиеся, по своему обыкновению, в щёлках поближе к печкам, выложенным голубой кафельной плиткой. В одной из этих казённых квартир и открыл глаза ранним мартовским утром молоденький прапорщик Николай Муравьёв. Было ещё темно. Прямоугольник окна чернел, не закрытый гардинами, и только призрачные тени иногда виделись в нём. Это отражались от свежего снега блики фонарей на площади. Николай ещё не проснулся до конца, и, находясь в этом странном состоянии на грани сна и бодрствования, он вдруг почувствовал себя маленьким мальчиком и увидел, даже скорее ощутил, как над ним склоняется мать и гладит его по головке, приговаривая: «Вставай, Николушка, вставай, засоня». Её мягкие белокурые кудри касаются его щёк, и слышится запах духов, которыми душилась только мама. Вот уже три года, как её нет в живых, а Николушка никак не привыкнет к этому. Он вспоминает акацию над могилой мамы в Девичьем монастыре в Москве, и слёзы наворачиваются на глаза. Хотя юноша и считает себя взрослым, но ведь ему только семнадцать лет, и так тоскливо в этом холодном, казённом Петербурге, и хочется домой в Москву, в тёплый дом на Большой Дмитровке, где живёт его дружная семья. Правда, без мамы это только разбитые осколки семьи, их никак не может склеить отец, Николай Николаевич Муравьёв, подполковник в отставке, радушный, весёлый, говорливый, талантливый, но и безалаберный, и вспыльчивый, и немного непутёвый, любящий хорошо пожить, — в общем, типичный московский барин, хотя и родился и вырос в Петербурге, но пришедшийся ко двору именно в хлебосольной, широкой, такой же безалаберной и непутёвой Москве, являющейся полной противоположностью деловой, чопорной, затянутой в мундир столицы на Неве.
Хорошо, что братья живут с ним в этой квартире, а то бы совсем волком можно было бы завыть. Вот они рядом на кроватях продолжают ещё досматривать сны, такие сладкие в это морозное, седое от инея и тумана утро. Они тоже офицеры квартирмейстерской части. Старший, Александр, уже подпоручик, спал, вытянувшись во весь немалый рост, закинув голову назад. Рядом с его кроватью валялась книга, а на тумбочке у изголовья виднелся подсвечник с полностью догоревшей свечкой. Улыбнувшись, Николай поднял с пола солидный, в обложке из телячьей кожи, с золотым тиснением томик. Ему и не надо было читать его название, и так знал, что это, конечно, масонский труд, повествующий о сложных таинственных обрядах и заумной философии вольных каменщиков[8]. А в кровати у окна посапывал, свернувшись калачиком, младший брат, Мишка. У него на тумбочке у изголовья, конечно, лежал деревянный макет топографического прибора, который он сам изобрёл. Лучший математик в семье, где, начиная с деда, Николая Ерофеевича Муравьёва, генерал-инженера, создателя первой русской алгебры и сенатора в век Екатерины, все мужчины отлично знают математическую науку; этот большеголовый парнишка умудрился, на удивление старшим братьям и отцу, в четырнадцать лет создать первое в России Математическое общество, перевести несколько книг известных математиков с французского и немецкого, да ещё и сам преподавал в нём высшую математику в таком объёме, который был недоступен ещё даже для московского университета. И в Петербурге, поступив в квартирмейстерскую службу вслед за старшими братьями, заменил Николая, тот около года преподавал математику в школе колонновожатых и исполнял обязанности дежурного надзирателя.
Николай поправил одеяло на юном учёном и подошёл к окну. Через площадь напротив высился Зимний дворец. Несмотря на ранний час, там уже во многих окнах можно было увидеть неровное мерцание свечей, к подъездам подъезжали и уезжали сани с фельдъегерями, прислугой, по огромной крыше дворца уже сновали мужики в валенках и с деревянными лопатами — счищали только что выпавший снег. Николаю нравилось наблюдать за жизнью, кипевшей почти круглые сутки на площади. Он смотрел на огромные роскошные чертоги российских императоров, и смутные и страшные, но такие притягательные романтические слухи и предания, как живые, вставали перед его взором. Представлял себе, что и царь Александр Павлович вот также смотрит сейчас на площадь, на Кушелев дом, носящий имя давно уже почившего адмирала, первого его хозяина, и тоже о чём-то мечтает. Интересно, о чём думается заложнику абсолютной власти, наследнику одновременно великого и злополучного рода Романовых, принёсшего и себе, и России столько славы и горя? И может ли вообще сладко спаться человеку, который одиннадцать лет назад вынужден был самой судьбой перешагнуть через труп полусумасшедшего родителя и сесть на престол, сопровождаемый убийцами с ещё не смытой кровью на руках? Юному романтику вдруг стало не по себе, словно и в самом деле на него был направлен тоскливый и ужасный взор страдающего властелина, вынужденного до конца своих дней нести бремя вины за те роковые шаги, которые творят историю, но уродуют и разрушают человеческую личность.
2
Как ни странно, но именно в это время царь, проходя по анфиладе залов второго этажа, остановился и стал вглядываться в ещё утопающую в темноте площадь.
Подняв глаза, увидел, как в большом Кушелевом доме напротив появился мерцающий свет в одном из верхних окон. Это Николай зажёг свечу.
— И там тоже проснулась ранняя пташка, как и я, — пробормотал по-французски император. — Интересно, какие заботы заставили и её так рано встать?
Сам он эту ночь почти не спал. Да и разве можно было заснуть, когда так тоскливо воет ветер в печных трубах и только задремлешь, как чувствуешь холодную руку генерала-заговорщика, который трясёт тебя за плечо и, склонив над тобой мертвенно-бледное лицо, повторяет настойчиво, как в ту злополучную мартовскую ночь, когда законный и преступный одновременно наследник престола, содрогаясь, втиснулся в кресло, не в силах и слова произнести дрожащими, побелевшими губами:
— Извольте царствовать, государь! Да извольте же царствовать, чёрт вас побери! — Генерал брезгливо поглядывал на цесаревича, которому только что поднёс корону окровавленными руками.
А потом вдруг оказывается, что это никакой не генерал, а отец склонил над ним курносую клоунскую физиономию и с какой-то мерзкой ухмылкой повторяет:
— Изволь царствовать, сынок! Изволь же царствовать!
И не поймёшь, то ли он дико хохочет, то ли рыдает. Открываешь глаза и слышишь: это воет мартовская вьюга где-то в трубе — наверно, пьяный служитель забыл закрыть вьюшку. Ты вскакиваешь весь в поту, подбегаешь босиком по холодному паркету к окну, откидываешь гардину и прижимаешься к ледяному стеклу. Спасительный холод остужает горячий лоб. Успокаиваешься, поглядывая на площадь, по которой, чтобы согреться, марширует, как на параде, рослый гвардеец, но вдруг сквозь туман твоего дыхания, оседающий на стекле полупрозрачными, медленно стекающими слезами, ты видишь, как солдат оборачивается, и на тебя вновь издевательски взирает сумасшедшее курносое лицо и слышатся слова, как ядом пропитанные злобной иронией:
— Изволь царствовать, сынок! Изволь…
Порыв тоскливо завывающей вьюги заглушает его слова. Фигура гвардейца расплывается, и то ли ветер уносит её, то ли он сам шагает, высоко вытягивая носки, куда-то вдаль мимо Кушелева дома, растворяясь во мгле. А на шее у него развевается белый офицерский шарф, страшное и неотвязное видение орудия убийства. И сквозь вьюгу всё глуше и глуше доносятся слова:
— Изволь царствовать, сынок, изволь… изволь… изволь…
И вдобавок ко всем этим жутким видениям, рвущим душу и ставшим такими привычными, словно глухая боль в застуженных суставах, тебе каждый день докладывают о приготовлениях Наполеона к войне с Россией. Вчера удручённый император с чёрными мешками под глазами долго беседовал с прибывшим из Парижа флигель-адъютантом, полковником Чернышовым. Он привёз надменное послание императора Франции. Бонапарт нагло грозил войной, если Россия не будет строго придерживаться континентальной блокады Англии.
— Господи, это мне, царю всея Руси, императору российскому, угрожает какая-то корсиканская рвань! — Александр судорожно сжал кулаки. Холёные ногти впились в мягкие ладони.
Но документы, которые Чернышов сумел выкрасть через своих агентов во французском Военном министерстве, говорили ясно, что Наполеон уже давно и бесповоротно решил напасть на Россию и будет царь соблюдать блокаду или нет — это, по сути дела, ничего не изменит. Александр Павлович отлично знал о всех приготовлениях коварного корсиканца. Военный министр Барклай де Толли и главный квартирмейстер князь Волконский докладывали ему почти каждый день о численности и месте дислокации каждого французского корпуса, о малейшем изменении в стане врага. Царь не просто знал — всей своей нежной кожей чувствовал, как каждый день французский удав подползает к границе всё ближе и ближе, свёртывает вдоль неё мощные кольца в виде корпусов, дивизий, бригад, полков, чтобы в один страшный день мгновенно кинуться на Россию, на самого Александра Павловича и задушить страну и императора в этих жутких объятиях. Было от чего мучиться бессонницей. А царь последнее время почти не спал. Ему не помогало ничего: ни снотворное, ни вино, ни женщины. Так можно было сойти с ума. И впервые это удушье, это жуткое состояние жалкого кролика перед огромным удавом почувствовал император, когда обнялся с этим маленьким, полненьким человечком в простом мундире французского генерала. Это произошло пять лет назад на плоту на Немане в Тильзите, когда он встретился с корсиканским чудовищем и прилюдно назвал его, к своему позору, императором и своим братом.
— И что же мне делать, что? — барабанил Александр Павлович по стеклу острыми, покрытыми бесцветным лаком ногтями.
Этот вопрос задавал и себе, и своим советникам все годы после Тильзита, после своего унижения там, на плоту. И никто не мог ответить членораздельно и убедительно на этот вопрос. Предлагали чёрт знает что! Один отъявленный фанатик военного дела, известный теоретик, прусский генерал — создать укреплённый лагерь в Литве и засесть там с основными силами армии, обороняясь от Наполеона. Другие — заманить французскую армию в глубь страны и ждать морозов. Находились и такие, кто рубил правду-матку в глаза царю-батюшке, как генерал от инфантерии Багратион. Он, сердито пофыркивая своим огромным носом, словно породистый жеребец, сказал как отрезал, показывая волосатой пятерней на огромной карте расположение французских корпусов у российских границ:
— Неприятель, собранный на разных пунктах, есть сущая сволочь. Прикажи, Ваше Величество, помолясь Богу, наступать… Военная система, по-моему, лучшая та, при которой кто рано встал и палку в руки взял, тот и капрал.
Даже от воспоминаний обо всех этих советах у императора дыбом вставали золотисто-рыжеватые волосы, обычно красиво обрамлявшие солидную лысину. Александр Павлович посмотрел на себя в зеркало, висевшее между окнами. В свете свечей, которые держал на серебряном шандале рядом стоящий лакей, отражение округло-изящного облика императора, этого первого обольстителя своего времени, приобрело какой-то странный мерцающе-завораживающий вид, как на старинной картине: лицо мертвенно-бледное, волосы взъерошены, глаза горят каким-то таинственным, мрачным огнём.
— Это чёрт знает что! Я уже стал похож на злодея из готического романа ужасов Анны Радклиф, — сказал вслух и рассмеялся.
Но неестественный смех отозвался таким жутким в этой пустой зале эхом, что даже ко всему привыкший и вышколенный до положения автомата лакей вздрогнул. Свечи в его руке задрожали, одна из них погасла.
— Нет, этот Буонапарте за всё ответит, ублюдок! Он превратил меня в какого-то неврастеника с трясущимися, липкими руками. Из-за этой постоянной нервотрёпки у меня волосы вылезают, словно с задницы шелудивого пса! Меня уже женщины почти не интересуют! — взвизгнул Александр Павлович и испуганно обернулся: не слышал ли кто этого признания? Но кроме лакея, слава богу, рядом никого не было.
Да, последнего император простить этому негодяю с претензиями Александра Македонского никак не мог, ибо любовь считал главной сладостью земного существования, и если уж отказывать себе в этом, то зачем, спрашивается, жить? Чтобы подписывать бумаги да принимать парады? И тут в воображении возникла картина действа, дававшего ему не меньшее наслаждение, чем сладостные дары Эроса. Он представил, как мимо него, мерно шагая, проходят построенные в шеренги молодцы, одетые в щегольские мундиры, как восхитительно ясно, ритмично звучит этот чётко отбиваемый шаг целых рот и батальонов, как будоражит кровь музыка полковых оркестров… Измождённое лицо Александра Павловича вдруг расплылось в блаженной улыбке. Ведь ему сегодня предстоит инспектировать свой любимый Семёновский полк перед отправкой его в поход к западной границе. Да, императора ожидало просто пиршество его солдафонской души, взращённой под дробь барабанов в Гатчинском дворце отца. Чего-чего, а любить и ценить во всех многообразных оттенках поэзию фрунта научил его сумасбродный папаша, страстный приверженец прусского милитаризма, особенно его внешних форм, так пышно выражающихся в парадомании. Уж в этом-то он знал толк! И — о, чудо! — император зевнул, ему захотелось спать. Взглянув на стоящие неподалёку большие немецкие часы с какими-то рыцарями над циферблатом, прикинул, что вполне ещё успеет выспаться до инспекции полка, а Военный совет, назначенный на ранний утренний час, просто пошлёт к чёрту, надоело ему строить из себя стратега, всё равно, если сказать честно, ни черта в этом не разбирается, пусть Барклай, военный министр, и переливает из пустого в порожнее, а уж император займётся делом, которое любит и которое действительно знает. И Александр Павлович быстрым шагом направился в спальню.
— О боже, как же иногда просто разрешаются сложнейшие проблемы, — бормотал себе под нос император. — Не берись решать то, в чём ты ни ухом ни рылом не смыслишь! Дай поработать специалистам. А сам займись тем, что можешь. И предоставь остальное — и судьбу империи, и свою собственную — в руки Божьего промысла… Вот пусть Боженька голову и ломает, что ему с этим корсиканцем делать! — закончил размышления такой богохульной мыслью довольный собой Александр Павлович, сбросил халат в руки лакея и бухнулся в постель. О, какое это было наслаждение просто, беззаботно завалиться спать, а там пусть весь мир катится в тартарары!
3
А в Кушелевом доме тем временем уже вовсю шла обычная жизнь. По чугунным лестницам и длинным коридорам оглушительно стучали сапоги обер- и штаб-офицеров, колонновожатых. Братья Муравьёвы уже давно встали, попили чаю и готовились к первому боевому походу с наслаждением ещё необстрелянных новичков, — не доверяя столь ответственное дело слугам, сами чистили пистолеты, точили шпаги.
— Эх, лучше, конечно, саблю иметь в бою, — громко разглагольствовал Мишка, размахивая перед собой положенной ему по штату как прапорщику-квартирмейстеру офицерской шпагой, подпрыгивал на кровати и, вообразив себя на коне в гуще врагов, рубил их направо и налево.
— А ну слезь с кровати и перестань шпагой размахивать, оболтус царя великого, — вдруг раздался сиплый бас дяди, Николая Михайловича Мордвинова, вошедшего в комнату в распахнутом на груди коротком каракулевом полушубке. — Ты что, не знаешь, что баловаться с оружием ни в коем случае нельзя: или себя поранишь, или ещё кого. К тебе, Никола, это тоже относится, никогда не наставляй ствол на человека, если и впрямь не хочешь его застрелить. — Дядя отвёл в сторону пистолет, который держал в ещё неумелых руках племянник.
— Да он не заряжен, — ответил Николай.
— Э, брат, раз в год и палка стреляет, не то что пистолет. — Николай Михайлович хитро посмотрел на молодёжь и лихо закрутил длинный поседевший ус. — У меня для вас, племяннички, есть сюрприз. Эй, Васька, заноси, — крикнул в открытую дверь.
Там показался слуга в тёмно-синем кафтане. Он внёс в комнату большой, громоздкий, обитый железом и покрашенный в зелёный цвет погребец.
— Вот вам, мои дорогие племяннички, подарок от дядюшки. Будет у вас привал на марше, захотите вы чайку попить — пожалуйста! — Дядя открыл с лязгом тяжеленную крышку погребца. — Здесь вам и чашки, и блюдца, и большой медный чайник — его над костром удобно повесить, — и чайнички для заварки. А сюда вот кренделя положите, пряники, банки с вареньем тоже уместятся. Вон какой вместительный погребец, прямо сундучок.
— Дядюшка, — воскликнул старший из братьев, Александр (он был повыше своего пожилого родственника и смотрел на него чуть сверху вниз), — нам этот сундучище девать некуда! Нам ведь в походе полагается иметь только одну вьючную лошадь на человека. Во вьюк его не засунешь, к седлу не приторочишь.
— Молчите, племяннички, ничего вы не понимаете, вы ещё в походах не бывали, а ваш дядька от Питера почти до самого Константинополя прошёл. Ещё скажите мне спасибо, попомните мои слова! Да и что чудят эти современные начальники воинские, моча им в голову, что ли, ударила, с французишек пример берут? Испокон веков у офицера в походе была своя телега, коляска. А как же иначе, вы же дворяне, а не тептеря какие-то.
— Ну тогда у армии какой же обоз будет, если у каждого по телеге и коляске заимеется? — сказал авторитетно Николай. — А современная армия должна быть мобильна, только тогда мы сможем противостоять Наполеону.
— Ишь ты какой стратег у нас среди Муравьёвых выискался, прямо будущий Суворов. Вот врежу по заднице ремнём, тогда сразу забудешь, как с очаковским ветераном спорить.
Дядя своей мощной ручищей толкнул племянника в плечо, и тот, смеясь, упал на ближайшую кровать.
Остальные, хохоча, кинулись на старого гренадера, но он, как медведь, заворчал, тряхнул плечами, и племяннички посыпались с него, как перезрелые жёлуди с могучего дуба.
— Хе-хе-хе, — посмеивался Николай Михайлович, — вам ещё, ребятишки, расти и расти, чтобы своего дядю побороть, он у вас ещё кремень. Когда на турок врукопашную ходил, то мне товарищи всегда орали вслед: «Потише, Михалыч, что ты прёшь, как слон индийский, мы ж за тобой не успеваем!», а я повернусь, а за мной аж целый коридор образуется из порубленных и побитых мною турок.
Племяннички переглянулись весело: ну всё, дядька оседлал своего любимого конька, теперь его долго не остановишь.
— Дядя Коля, а ты выпить не хочешь? — нашёлся Мишка. Он полез куда-то в шкаф, доставая пузатую бутылку.
— Это что же у вас такое? — заинтересовался ветеран штурма Измаила. — Никак ром ямайский? Контрабанда, что ли?
— Да нет, дядя Коля, это нам товарищ из гвардейского экипажа подарил. Они в учебном плавании были, вот в Портсмуте, когда стояли, и купили несколько ящиков. Ведь в Англии сейчас его девать некуда из-за блокады наполеоновской. Дешёвый-предешёвый стал. Вот и нам ящичек перепал.
— Ну что ж, наливай твой майский, попробуем, что к чему, ведь Масленица же, племяннички, гулять так гулять!
Ром разлили по стаканам. Дядя поднёс к большому, толстому и круглому, как картошка, лиловатого цвета носищу стакан и понюхал заморский напиток.
— Ох и отрава же, ну, будем, — чокнулся он с племянниками и опрокинул стакан в глотку. — А ничего, не такая уж это и дрянь чужеземная, негры, оказывается, не такие уж дураки, что пьют этот ром с утра до ночи.
— На тропических островах это первое средство от лихорадки, — заметил Николай, подливая дяде ещё.
— Эх, молодец, тёзка, всё-то ты знаешь, ведь вот с таких мальцов, — показал дядя своей большой, корявой ладонью, — всё время с книжкой. А помнишь, Коля, как ты мне читал про людоедов на каком-то там острове, в каком-то океане?
— А как же, это я про капитана Кука вам читал, в Тихом океане дело было, английская книжка.
— Наш Николушка станет великим путешественником, — рассмеялся Александр, — он эти книги о путешествиях в дебрях Азии и Африки просто проглатывает.
— Да, ребята, племяннички вы мои разлюбезные, вот как время-то летит, выросли вы уже, оперились, оделись в офицерские мундиры и отправляетесь в свой первый боевой поход, так пусть же вам сопутствует удача, пью за вас! — Николай Михайлович встал и добавил: — И за победу русского оружия! Теперь оно в ваших руках.
Все встали, и снова раздался звон стаканов.
— Ну, а теперь, племяннички, пойдёмте на Адмиралтейскую, там балаганов видимо-невидимо, народу тьма-тьмущая, погуляем под горами, позабавимся!
— Да у нас дел полно, дядя, — нерешительно проговорил благоразумный старший брат.
— Да брось ты, Сашка, занудничать, успеете вы и завтра все свои дела переделать, а сегодня надо веселиться, ведь Масленица же, племяннички! — И дядя, лихо завернув седой ус, потащил не очень-то и сопротивляющихся племянников на соседнюю с Дворцовой Адмиралтейскую площадь, где вовсю шло масленичное гулянье.
4
Когда ещё только приблизились к площади, то уже услышали весёлый гул голосов и целую музыкальную вакханалию. Старинные наигрыши владимирских рожечников смешивались с заунывными, тягучими мелодиями шарманок. Пищали свистульки, стучали бубны, кто-то залихватски наяривал на гармони. Вдруг всю эту какофонию перекрыл рёв трубы, а за ней послышался мощный, осипший, но проникающий во все уши вопль балаганного деда:
— Эй, сынок, давай первый звонок!
Представление начинается.
Веселись, веселись,
У кого деньги завелись!
И вот уже братья Муравьёвы во главе с дядькой, у которого седые усы от предвкушения веселья торчали в разные стороны, как уланские пики, окунулись в эту разношёрстную людскую кашу. Мещане в разноцветных кафтанах, весёлые пьяные парни с гармошками, чиновники в долгополых шинелях, толстые салопницы-купчихи — все толкались, улыбались, с детским интересом пялились на раскрашенные полотна балаганов, на балаганных дедов в меховых треухах и с длинными бородами из пакли, на паяцев, обсыпанных мукой, трясущих над головами прохожих длинными рукавами, на торговцев игрушками, сладостями, напитками. Среди этой толпы попадалась и благородная публика. В связи с усилением патриотических настроений в обществе в атмосфере приближающейся войны с Бонапартом в высшем свете стало модным демонстрировать свои исконно русские вкусы и пристрастия. На гулянье под горы стали заглядывать и светские дамы, гвардейские офицеры, вельможи с целыми семействами. Правда, многие из них ещё не решались с головой окунуться в этот устрашающий простонародный водоворот и наблюдали за масленичным гуляньем из карет, которые медленно курсировали мимо балаганов и ледяных гор.
Но Муравьёвы, выросшие в свободной от петербургских условностей большого света матушке-Москве, не боялись простонародья. С удовольствием, как в детстве, они уже накупили печатных, вяземских, белых, рассыпчатых мятных пряников в виде забавных человечков, всадников, рыб и зверюшек. К ним добавили леденцов, закрученных спиралью и завёрнутых в бумажки с цветной бахромкой на концах, любимые турецкие стручки, сморщенные мочёные груши.
— Как бы у вас, племяннички, от сладостей этих животы не разболелись, — смеялся, глядя на них, Николай Михайлович. — Помнишь, Мишка, как ты на Пасху прошлую конфет со стручками да орехами налопался и три дня потом животом маялся, бедолага! Ведь всего год или два назад это и было. Ведь тебе же ещё и сейчас шестнадцати нет.
— Ну вот, чего упомнил, — закачал недовольно круглой головой новоиспечённый прапорщик, жуя мятный пряник.
Они подошли к большому ящику, поставленному на колеса, сбоку в него были вделаны увеличительные стёкла. Стоящий рядом мужик в сером кафтане, обшитом красной тесьмой, с пучками цветных тряпок на плечах, в шапке-коломенке, также расшитой яркими тряпками, с привязанной к подбородку длинной льняной бородой, громко кричал:
— Подходи, народ честной, покалякать тут со мной, парни и девицы, молодцы и молодицы, крысы приказные и гуляки праздные, покажу вам разные картинки. Яблоки кушайте, орехи грызите, картинки смотрите да карманы свои берегите. Облапошат!
Заплатив гривенник, братья, смеясь и отталкивая друг друга, прильнули к стёклам райка. Мужик начал крутить ручку сбоку ящика. С серьёзной миной на медно-красной физиономии он стал комментировать картинки:
— А вот извольте видеть, господа, андерманир штук — хороший вид: город Кострома горит; вон у забора мужик стоит — ссыт, будочник его за ворот хватает, говорит, что поджигает, а тот кричит, что заливает.
И господа офицеры, и собравшиеся вокруг хохочут. Дядька Николай толкает племянников и басит:
— А ну-ка дай и мне посмотреть!
— А вот в городе Царьграде стоит султан на ограде. Он рукой махает — своего пашу призывает: «О, мой паша, наш городок не стоит ни гроша!» Вот подбежал русский солдат, банником[9] хвать его в лоб, тот и повалился как сноп, всё равно что на грош табачку понюхал. Ловко!
— Это о тебе, дядя, как ты с султаном воевал, — толкал в бок Николай стоящего рядом с ним ветерана русско-турецких войн.
— Ну, это всё старье, ты нам что-нибудь новенькое покажи! — закричал на мужичка Александр.
— Пожалуйте бриться, андерманир штук — вот вам новый вид, большой город Париж, в него въедешь — угоришь, а сейчас ведь солдатики наши в ходу, на Париж идти уладились, а французы, известно дело, взбудоражились!
— Это про нас, — толкал братьев Мишка, — покажем кузькину мать Буонапарту хренову, дойдём до Парижа! Уж повеселимся мы там на славу!
— Ижь ты, развоевался, герой, ты сначала в Польше с Буонапартом справься, а потом уж на Париж с походом собирайся, — пробасил дядька в рифму, как заправский раёшник.
Тем временем они подошли к большому балагану, расписанному от крыши до земли картинами военных подвигов русских чудо-богатырей, одетых не в кольчуги и старинные шлемы, а в современные мундиры, кивера и с ружьями в руках. Вовсю палили пушки, и над всем этим военным великолепием летел на белом коне князь Италийский, граф Суворов-Рымникский, генералиссимус. Он был в зелёном мундире, чёрной треуголке на голове и лихо показывал вперёд шпагой. И большими корявыми красными буквами под ним было выведено: «Звон победы раздавайся! Хана французам!» А висевшая рядом афиша гласила:
В первый раз
«Подвиги Суворова в Италии и переход через Альпы».
Батальная пантомима.
Впервые в Санкт-Петербурге.
Спешите видеть!
— Это что-то новенькое! — воскликнул Николай. — Так ведь обычно в этих балаганах паяцы разные да надоевшие Арлекины и Коломбины, а тут целый батальный спектакль, да ещё про Суворова.
Николай боготворил великого полководца, прочитал все книги о нём и частенько в воображении разыгрывал сражения, в которых он побеждал турок и французов вместе с генералиссимусом.
— А ну-ка, сынок, — пронзительно закричал у них над головами балаганный дед, тряся длинной бородой из пакли и размахивая руками, —
Давай второй звонок.
Купчики-голубчики,
Готовьте рубчики.
Билетом запаситесь,
Вдоволь наглядитесь,
Как генералиссимус
Бьёт француза прямо в ус.
Увидев остановившихся перед балаганом офицеров, он ещё громче заорал:
Хорошие примеры
Для вас, господа офицеры.
Кто билет возьмёт,
В рай попадёт,
А кто не возьмёт,
К чёрту в ад пойдёт.
— Ого, рубль — билетик! — покачал головой дядя Коля и улыбнулся. — Но к чёрту в ад я не хочу и вам, племяннички, не желаю, так что айда на Суворова смотреть. Я его, конечно, и в вживе не раз видывал, и разговаривать приходилось, а теперь вот на старости лет посмотрю, каким его в театре выводят. — И он достал кошелёк.
Как только дядя купил билеты и они уже входили в балаган, раздался заключительный вопль деда:
А ну-ка, сынок,
Давай третий звонок,
Пошли начинать.
Музыку прошу играть.
Удобно расположившись в креслах из белого дерева с красными подушками, братья Муравьёвы и их дядя с интересом начали рассматривать внутреннее устройство балагана. Это был настоящий театр. Хозяин, немец Шварц, не пожалел денег на отделку помещения. Над сценой висели не свечи, прикреплённые к обручам, как обычно, а роскошные люстры. Авансцена была расписана искусной кистью. Оркестр, расположенный перед сценой и скрытый от публики, заиграл бравурную военную мелодию. Занавес распахнулся, и зрители увидели на сцене русский военный лагерь. Задник был искусно расписан — роскошный итальянский пейзаж окружал русских воинов. На этом фоне они выглядели ещё более мужественно. Солдаты грациозно маршировали, офицеры командовали, потом они хором спели песню, славящую русское оружие и былые победы Суворова. Благодарные за своё спасение от французского гнёта, итальянские пейзане[10] дарили русскому православному войску цветы и фрукты. И вот появился сам Суворов в белоснежном мундире, он отдавал приказания. Где-то сбоку начал вертеться отвратительного вида французский шпион, высматривая расположение русских частей, но вскоре был благополучно пойман и расстрелян солдатами.
Вторая картина представила стан врага. Там царило зверство и разврат. Всё — от командующего войском Наполеона и до последнего французского солдата — были пьяны и бесстыдно мародёрствовали, отбирая последнее у итальянских пейзан, глумясь над их жёнами и дочерьми.
Наконец, в третьей картине начался бой. Он сопровождался холостыми залпами из настоящих ружей, стреляли даже деревянные пушки — правда, не картечью, а конфетти. В зале остро запахло порохом. И вот на фоне горящего итальянского городка, впереди колонны русских богатырей, ощетинившейся штыками, появился генералиссимус Суворов. К восторгу публики, он выехал на сцену на белом коне. Французы во главе с Наполеоном бежали позорно с поля боя. Затем был славный переход через Альпы, происходивший за тюлем, как бы в туманное утро.
И вот наконец началась заключительная сцена — апофеоз, прославляющий победу русского оружия, славу нашего православного воинства. Братья Муравьёвы хлопали так громко, что казалось, их ладоши разлетятся в пух и прах. Измайловский ветеран, дядя Коля, вытирал слёзы большим фуляровым платком.
Когда они, довольные, отходили от балагана, с наслаждением вдыхая морозный воздух, тут дядька обернулся и пробасил, широко разводя руками:
— Ба, да кого же я вижу, сам мой родственничек знатный, собственной персоной. Не погнушался своим народом, прикатил со всем семейством поглазеть в щёлку кареты на русских людей. Ведь в высшем-то свете только с немцами да французишками всё общаться-то приходится бедному, душа русская устала, — ехидно приговаривал Николай Михайлович, увидев обитую блестящей чёрной кожей с серебряными гербами на дверцах карету адмирала Мордвинова Николая Семёновича, бывшего морского министра. Один из виднейших сановников Петербурга, он особых заслуг на военном поприще не снискал, хотя и дослужился до министра, но зато слыл либералом и великим политэкономом в стране, где об этой науке знали только понаслышке даже в высших сферах. Поэтому царь и назначил его два года назад с подачи реформатора Сперанского, ближайшего друга адмирала, председателем Департамента государственных имуществ Государственного совета.
Соскочивший с запяток кареты гайдук, разодетый в ярко-жёлтую венгерку, белые лосины и ярко-красные сапожки из замши, опустил с лихим лязгом ступеньки, потом с поклоном, сняв коричневую шляпу с золотым плюмажем, открыл дверцу. На ступеньке показалась нога в лакированном чёрном остроконечном сапожке. Вскоре появилась и вся дородная фигура адмирала. Он был одет в распахнутую на груди соболью шубу, чтобы видны были многочисленные ордена и звёзды, а также голубая андреевская лента. На голове красовалась шапка из чёрного, с серебряным отливом соболя. Дав всем прохожим достаточно времени налюбоваться своими орденами и лентами, Николай Семёнович запахнул шубу и помог выйти из кареты сухощавой даме с надменным костистым лицом и большим носом, больше похожим на клюв какой-нибудь хищной птицы. Глаза у неё были слегка навыкате и какие-то бесцветные, словно вылинявшие за долгие годы великосветской жизни. Это была адмиральская жена, англичанка по происхождению, Генриетта Александровна. За ней выпорхнула свежая, стройная девица с кукольным румяным личиком, очень похожая на отца.
Николай Семёнович повернул круглое, улыбающееся лицо к дочке и сказал по-французски:
— Ну вот, моя крошка, это и есть масленичное гулянье, которое так любит наш весёлый и беззаботный русский народ, — широко повёл рукой, показывая дочке праздничную площадь. Его шуба вновь распахнулась. На солнечном свете блеснули звёзды.
— Застегнись, мой дорогой, — сказала привередливо, подобрав сухие, тонкие губы, его жена. — Ведь какой мороз, вообще не стоило бы и выезжать в такой день, тем более смотреть на этот сброд.
— Это не сброд, а народ русский. И я хочу не стоять здесь, а гулять, как простая русская девушка, под горами, — заявила девица и решительно пошла в народ. Её алая бархатная шубка с рыжим лисьим воротником и кокетливый чепчик из лисьего меха мгновенно утонули в людском кипящем море.
— Ты с ума сошла, Натали, — куда ты? — вскрикнула взволнованная мать на родном языке. — Николя, — обратилась она к мужу, ломая руки, — что же ты стоишь как истукан, спасай дочь!
— О, господи, — ворчал сановник, продираясь сквозь толпу, — с этими детьми одна морока. Натали, где ты? — закричал он по-французски, но его голос потонул в весёлом и безалаберном хаосе звуков. — А вы чего встали? — сердито обратился он к слугам, которые шли у него по бокам, стараясь оберечь барские бока от буйной толпы. — А ну живо ищите её, канальи. Придёте без дочери — велю засечь на конюшне до смерти!
Гайдуки бросились в толпу. Николай Семёнович начал уже серьёзно волноваться. Наташа была младшей дочкой, ей было семнадцать лет. Избалована она была больше всех в семье. Две старшие сёстры уже замужем, так что вполне естественно, что вся родительская любовь обрушивалась на младшую дочь да на сына Сашу двенадцати лет.
— Хорошо, что Сашку не взяли, а то бы ловили их тут обоих, — продолжал ворчать адмирал, проталкиваясь сквозь толпу, надрывающую животики над шутками балаганного деда.
Николай Семёнович прислушался. Дед, повиснув на балконе над толпой, откалывал такие солёные прибаутки по адресу стоящей с ним рядом молодецки подбоченившейся девицы в рейтузах, соблазнительно туго обтягивающих аппетитные ляжки, в гусарской куртке с бранденбурами[11] и лихо надетой на голову конфедератке[12], что адмирала аж в пот бросило. И тут пышная молодуха на высоких нотах начала докладывать о том, как она влюбилась в офицера и пошла в церковь с большой восковой свечой молиться. И она запела, одновременно лихо пританцовывая на балкончике, вихляя задом:
Ты гори, гори, пудовая свеча,
Ты помри, помри, фицерова жена.
Тогда буду я фицершею,
Мои детки — фицеряточки!
— Господи помилуй, не дай бог Наташенька услышит! Да где же она? — И тут вдруг неожиданно для себя рявкнул по-русски на всю площадь: — Наташка, чтоб тебя черти забрали, где ты шляешься, кукла ты глупая!
Так отчаянно орал он только в молодости, когда отдавал приказания матросне, повисшей на реях, когда они подходили на пушечные выстрелы к турецким кораблям. Адмирал и не подозревал, что сможет ещё так гаркнуть.
— Ну что ты орёшь, как пьяный мужик, в лесу заблудившийся, ваше высокопревосходительство, — раздался рядом густой бас старого гренадера.
— А, это ты, Николай, — кисло улыбнулся сановник. Он не очень-то любил этого своего дальнего родственничка. Его коробило от солдатских шуточек и простоты повадок. — Я вот дочку потерял, Наташеньку, и потянула же нас неладная на эту Масленицу любоваться.
— Да здесь она, твоя красавица, с красными молодцами, как и положено на гулянье, веселится, — ответил, широко улыбаясь, Николай Михайлович и отступил в сторонку.
За его широкой спиной стояла Наташа и, улыбаясь, уминала большущий белый печатный пряник в окружении Муравьёвых.
— С какими ещё молодцами? — встревоженно воскликнул адмирал, но, увидев братьев, успокоился. Они знали Наташу с детства, были приняты у него дома, так что в этом ничего зазорного для чести дочери не было.
— Папа, я хочу скатиться с горки! — выкрикнула возбуждённая Наташа, доедая пряник.
— Да ты что, спятила, голубушка? — У Николая Семёновича его седые брови аж подпрыгнули на лбу. — Где это видано, чтобы дочка министра с горок каталась со всем этим людом? Да твою маму удар хватит, если она узнает об этом.
— А она ничего не узнает, — решительно заявила девица и, опершись на подставленную руку Николая Муравьёва, побежала вместе с ним к лестнице на высокую гору.
— Вы не беспокойтесь, Николай Семёнович, мы с ними пойдём и проследим, чтобы всё было в порядке! — крикнул Александр и кинулся вместе с братом Михаилом за убежавшей далеко вперёд парочкой.
— Наташа, остановись, не смей этого делать! — выкрикнул адмирал, но уж больно неубедительно, хорошо зная, что молодёжь уже ничто не остановит.
— Да брось ты так волноваться, тёзка, пойдём под Колокол и дерябнем по маленькой, — фамильярно взяв под руку его высокопревосходительство, увлёк сановника гренадер с сизым носом.
— Ох, что я Генриетте-то Александровне скажу? Она же нас дожидается у кареты, — всплеснул руками адмирал.
— Да чего там говорить с ней, — успокаивающе похлопал его по плечу ветеран Измаила, заводя родственника в трактир с крышей в виде высокого шатра, выкрашенного в зелёный цвет, похожего на колокол, где можно было выпить вина, водки или любимых русским людом разных настоек на травах и фруктах. — Баба с воза — кобыле легче, — добавил Николай Михайлович, садясь за столик, распахивая полушубок и повелительно подзывая полового.
А молодёжь в это время уже неслась на санках с огромной горки. Ледяная пыль била в лицо. Николай, сидевший сзади Наташи и придерживающий её за талию, наклонился и поцеловал дальнюю родственницу в розовую щёчку. В тот же момент испугался того, что сделал, и зажмурился от ужаса. Но голова в кокетливом чепчике из рыжей лисы повернулась вполоборота. Наташа смеялась. Николай тогда снова поцеловал её, теперь уже в уголок губ. Сани катились долго, вынесли молодёжь аж почти на Дворцовую площадь.
— Давайте ещё прокатимся, пока папа не пришёл! — выкрикнула Наташа, счастливо смеясь, и кинулась вместе с Николаем обратно к горке.
— Николе хорошо, конечно, с такой барышней кататься, — завистливо пробормотал Мишка, шагая за парочкой.
— Не бурчи, Михаил, ты же знаешь, что Николенька любит её чуть ли не с младенчества, а тут такой случай подвернулся.
— Только вот что-то не очень заметно, чтобы Наташенька также любила Николая. На прошлом-то балу она вон как с флигель-адъютантами императора отплясывала, братишка к ней аж протиснуться не мог.
— Ну, что ж тут поделаешь, любит она повеселиться, не благородно ей пенять на это, — сказал Александр с видом знатока женских сердец, — все они такие резвушки-хохотушки.
Салазки снова ухнули с высоты. Сердце Николая бешено билось. Он целовал девичьи щёки, губы, что-то кричал, хватая широко открытым ртом ледяной воздух. Рядом с ухом звенел серебряный колокольчик Наташиного смеха. Почти час накатавшись всласть, молодёжь встретила двух Николаев Мордвиновых. Они шли обнявшись.
— Ты хороший парень, мон шер, — говорил заплетающимся языком адмирал. — Раньше мне казалось, что ты грубоват, но я был неправ. Ты настоящий русский человек, и я русский, поэтому нам так хорошо вместе, ну их к чёрту, всех этих англичан, французов, немцев, шведов…
— Батюшки светы, на кого же вы похожи, папа, когда же вы успели так надраться? — спросила, по-русски всплеснув руками, дочка.
— Твой папаша не надрался, а просто немного выпил, для разогрева, — поправил Наташу Николай Михайлович. Его носище светился малиново-сизым светом.
— Что же мы скажем маме? — горестно проговорила девушка.
— Скажем, что мы, русские люди, любим повеселиться на Масленицу. Ведь ещё святой Владимир сказал: «В питие есть веселие Руси». Впрочем, англичанам этого не понять, — махнул рукой адмирал и чуть не упал.
Когда вся честная компания подошла к карете, адмиральша встретила её руганью на трёх языках: на английском, французском и русском.
— Это что такое, я чуть не умерла здесь от волнения, дожидаясь вас обоих, а вы, Николя, заявляетесь через два часа пьяный вдрызг, как свинья. Хороший пример молодому поколению!
— Мама, братья Муравьёвы были так любезны, что нашли меня — я ведь чуть было не потерялась — и помогли мне добраться сюда благополучно, — протараторила Наташа, опустив шустрые глазки долу.
— А с тобой, голубушка, мы дома поговорим, — отрезала разъярённая мамаша. — Трогай! — крикнула сорвавшимся голосом кучеру.
Наташа помахала ручкой Николаю, улыбаясь устало и, как казалось молодому прапорщику, загадочно.
— Мы русские люди! — долетели до братьев крики адмирала из удаляющейся кареты. — Вам, англичанам паршивым, этого не понять!
— Славно погуляли, на то она и Масленица, чтобы уж повеселиться так повеселиться! — громко пробасил дядька Николай и добавил: — А этот морячок парень не такой уж говённый, в нём ещё осталась наша русская жилка.
Братья вздохнули и сначала хотели взять извозчика, чтобы отвезти дядю домой, в его дом, расположенный на Подгорной, около Смольного монастыря.
— Да вы что, племяннички, кто в Масленицу на извозчике-то ездит, берём «вейку»! — закричал дядька. Так назывались чухонцы, наезжавшие в эту разгульную неделю в большом количестве в Петербург на низких саночках, в которые были впряжены «шведки», лохматые бойкие лошадки. Дуги же и вся упряжь были увешаны бубенцами и развевающимися разноцветными лентами.
И они покатили по Невскому, лихо со звоном бубенчиков подпрыгивая на ухабах, чуть было не сталкиваясь с другими такими же «вейками», со свистом и женским визгом проносившимися мимо. В этот день молодые офицеры так и не добрались до своей казённой квартиры: разве можно было зайти на Масленицу к дяде Коле и выйти в этот же день из его дома на своих двоих?
5
Но всё хорошее заканчивается в жизни довольно быстро, и весёлая Масленица яркий тому пример. Не успели оглянуться братья Муравьёвы, как наступил Великий пост. Гвардия собиралась в поход. Матери и жёны провожали сыновей и мужей на войну. Не до веселья уже стало. Но молодёжь всё равно веселилась. Разве её удержишь?
— Наконец-то прочь скучную гарнизонную жизнь с её вечными вахтпарадами, караулами, застёгнутыми воротничками, эту каждодневную муштру и занудное чинопочитание, нас ждут биваки, ночи у костров в чистом поле и разгульная боевая жизнь! — разглагольствовали вслух молоденькие прапорщики и подпоручики. — Чего проще: скомандовал солдатикам — «Оружие к бою!», а потом лихо — «В атаку, за мной вперёд!», выхватил саблю или шпагу, пришпорил коня и — «Ура-а-а!». Вот это служба! А там, смотришь, и вакансий полковых на повышение видимо-невидимо! Ведь война же без потерь, известное дело, не бывает.
Но, к чести его будет сказано, так легкомысленно не думал Николай Муравьёв, через несколько дней после Масленицы быстро шагавший по Большой Морской улице туманным и морозным серым мартовским петербургским утром. Несмотря на свой юный возраст, Николай Муравьёв, обер-офицер Свиты Его Императорского Величества по квартирмейстерской части, как тогда назывался Генеральный штаб, имел репутацию среди сослуживцев и начальства серьёзного, здравомыслящего молодого человека. Ведь он был офицер-квартирмейстер, а не какой-нибудь там драчун-гусар или пехотный служака, думающий только о начищенных сапогах да о смазливой рожице юной соседки. Отнюдь нет! Ведь всем известно, что офицеры квартирмейстерской части обладают таким широким кругозором и таким глубоким знанием военной обстановки, что нередко и полковники в строевых частях им в подмётки не годятся, не говоря уже о прочей, не совсем трезвой дни и ночи напролёт офицерской публике.
Снег громко похрустывал под сапогами, может быть, излишне горделиво улыбающегося прапорщика. Но кто бы из вас, любезный читатель, не задрал бы носа, если бы вам было только семнадцать лет и вы любили и гордились своей военной профессией, а ваша стройная фигура затянута в элегантный тёмно-зелёный офицерский мундир, на чёрном воротнике и обшлагах которого красуется золотое шитье в виде переплетённых пальмовых листьев, а на левом плече сияет золотой эполет, на правом — витой из золотого шнура наплечник с аксельбантом. Правда, сейчас весь этот армейский шик был закрыт светло-серой офицерской шинелью, но какое это имело значение для горделивого юного самосознания, ведь стоит только скинуть серое сукно — и перед очами удивлённого и восхищенного мира во всём великолепии предстанет красавец офицер, к тому же являющийся пусть пока и маленькой, но извилинкой мозга армии, как справедливо называют Генеральный штаб.
Несмотря на то что мартовское солнце уже начало заметно пригревать и с карнизов крыш свисали длинные сосульки, мороз ещё изрядно покусывал уши, которые не могла спасительно укрыть чёрная офицерская шляпа. Султан на самой верхушке из чёрных петушиных перьев с примесью оранжевых задорно подрагивал при каждом шаге молодого офицера.
— Этак мы сами в сосульки превратимся, ваш бродь, — ворчал денщик Дениска, долговязый нескладный малый, спешивший за прапорщиком.
— А ты быстрее ногами передвигай, так и не замёрзнешь, — ответил Муравьёв и ускорил шаг.
Снег продолжал весело хрустеть под каблуками сапог, через полчаса уже подходили к Семёновским ротам.
— Сейчас у портного отогреешься, пока я мундир с новой шинелью примеривать буду, — выходя на огромный Семёновский плац, окружённый казармами и другими казёнными каменными домами светло-жёлтого цвета, бросил прапорщик денщику.
Но, как оказалось, ещё не скоро согрелись Денис и его хозяин. На огромном Семёновском плацу император инспектировал Измайловский и Литовский полки второй бригады гвардейской пехотной дивизии. Николай Муравьёв остановился и стал внимательно смотреть на столь внушительное зрелище. Хотя и не любил парадов, и презирал про себя всех этих строевиков, на прусский манер видящих ревностное отношение к службе только в муштре солдат, в доведении до автоматизма всех манипуляций с ружьём и прочих фрунтовых штучек. Как будто главное для военных — это красиво пройти перед очами начальства. Именно отец заложил в сыновьях отвращение к плац-парадной традиции. Николай Николаевич Муравьёв-старший сам преподавал военные науки детям, всё время предупреждая их об опасности сведения военного дела к казарменной замкнутости.
«Кругозор офицера должен быть шире границ плаца и стрельбища!» — не уставал повторять он. И это в то время, когда в русской армии буквально царила парадомания. Ведь не секрет, что император Александр был просто одержим бесом плаца.
Вот и сейчас вся инспекция войск перед боевым походом свелась у императора к осмотру парадной формы гвардейцев. В окружении многочисленной свиты расхаживал Александр Павлович вальяжной походкой по плацу перед построенными поротно гвардейцами и с удовольствием рассматривал их кивера, свисавшие по бокам белые эштикеты, причмокивая губами, любовался на то, как сидят мундиры на рослых, стройных гвардейцах первых, гренадерских рот. По правую руку от царя шагал высокий, широкоплечий бригадный командир Ермолов Алексей Петрович. В его облике было нечто львиное. Огромного роста, богатырского сложения, с крупными красивыми чертами лица, между сдвинутых густых бровей виднелась глубокая складка. Смотрел смело в глаза императора и не выпячивал грудь, не выгибал угодливо спину, как делали это почти все окружающие царя, а шёл лёгкой свободной походкой, чуть подрагивая левой ногой, затянутой в белые лосины; был похож огромным телом на застоявшегося молодого и сильного породистого жеребца, готового в один миг сорваться и пуститься галопом. И только это подрагивание выдавало напряжённое ожидание. А император с удовольствием переводил взор с солдат и офицеров на их командира. Видно было, что ему нравится этот красивый, самоуверенный генерал. Царь с улыбкой вспомнил, что брат Константин Павлович, командовавший гвардейским корпусом, недавно сказал про Ермолова:
— Очень остёр, и весьма часто до дерзости.
Но именно это и нравилось. А командир хороший, полки в отличном состоянии.
«Интересно, что он ещё сегодня выкинет?» — подумал Александр Павлович.
Ждать пришлось недолго. Подошли к гвардейской артиллерийской бригаде. Ею тоже командовал Ермолов. Тут уж к царю вплотную подобрался Аракчеев, председатель Департамента военных дел Государственного совета, генерал от артиллерии и сам отличный артиллерист, не мог не вставить своего словечка. Хотя к внешнему виду личного состава придраться было нельзя, но что-то критическое сказать было необходимо о ненавистном дерзком выскочке, как считал генерал, инспектор всей пехоты и артиллерии. Тем более император, сладко улыбаясь, шагнул в сторону и показал рукой на жёлтые медные пушки, покрытые инеем на морозе.
— Пожалуйста, граф, тут уж вам карты в руки, — проговорил он.
Аракчеев, суетливо поскрипывая утоптанным снежком, шагнул туда, шагнул сюда: вроде зацепиться было не за что. Везде щеголеватый порядок и чистота. Но медлить было нельзя. Александр Павлович, запахнув на груди шубу из серебристых соболей, нетерпеливо переминался: ему не терпелось начать парад — главную, самую аппетитную для него изюминку всего смотра.
— А почему у вас лошади такие худые, вы что, их не кормите? — грубо, в своей обычной манере, рявкнул генерал от артиллерии. — А зря, ведь от скотов этих часто исход боя зависит, ведь манёвр в артиллерии — одно из самых важных в тактике этого рода войск.
Все обернулись к Ермолову, что он ответит всесильному грубияну, тем более все видели, что лошади были как лошади, не лопались от жира, но и отнюдь не походили на заморённых одров.
— Вы правы, ваше высокопревосходительство, — глядя сверху вниз в мутные глаза Аракчеева, отчётливо громко произнёс Ермолов, — наша жизнь частенько зависит от таких скотов!
Александр Павлович прыснул, быстро закрыв рот рукой в белой перчатке. Его брат, Константин Павлович, стоящий рядом, громко возмущённо крякнул и, выпучив глаза над курносым носом, открыл рот, чтобы что-то выкрикнуть дерзко улыбающемуся Ермолову, но тут император прервал затянувшуюся паузу:
— Ну, я вижу и здесь у Ермолова всё в порядке, пойдёмте, пора начинать парад, а то морозит, надо подумать и о солдатиках, ведь они в одних мундирах, бедолаги. — И Александр Павлович, резко повернувшись, отправился на привычное место на Семёновском плацу, откуда принимал парады.
Позеленевший от злости Аракчеев кинулся за повелителем, покорно опустив голову на длинной жилистой шее.
Только цесаревич пробормотал с укоризной в спину идущему впереди брату:
— Ох и балуешь ты его.
А вся многочисленная царская свита от самого важного и солидного генерала до изысканно-угодливого адъютантика улыбалась и шушукалась. Было очевидно, что новое ермоловское остроумно-язвительное словцо, брошенное прямо в лицо не кому-нибудь, а самому Аракчееву, разнесётся сегодня же по всему Петербургу и во всех гостиных будут с большим удовольствием хихикать над всесильным временщиком и восхищаться бравым, бесстрашным генералом, который отважен не только на поле боя, но и, что встречается значительно реже, на придворном паркете. А если учесть, что остроумный, холостой генерал был также отважен и в любовных приключениях и о его амурных похождениях тоже слагались легенды, то можно было понять, насколько был популярен Ермолов во всех слоях петербургского общества. Поэтому-то и смотрел Николай Муравьёв во все глаза не на царя — его он видел множество раз на парадах и разводах на Дворцовой площади, — а на восходящую звезду армии и, вероятно, всей России, — генерала Ермолова.
Юный прапорщик и не мог в этот мартовский день предполагать, что большую и очень важную часть своей жизни и военной карьеры он проделает под начальством и рука об руку с этим блестящим генералом. А тем временем раздалась громкая и даже залихватски бравурная музыка полковых оркестров, и батальон за батальоном пошли церемониальным маршем мимо императора. Затем войска производили движения колоннами дробных частей батальонов и рот, походной колонной и к атаке. Они строились в каре — против кавалерии и пехоты. Осанка, верность и точность движений солдат были безупречны. Маршировка целым фронтом и рядами была филигранно точна. В перемене фронта взводы держали ногу и шли параллельно столь безукоризненно, что уподоблялись движущим стенам. Казалось, что поставь стакан с водой на кивер любого солдата, и он не расплескается — так прямо и твёрдо держали они стройные тела, легко, уверенно двигались.
— В общем, должно сказать, что они не маршируют, а плывут, и, словом, чересчур хорошо, — проговорил хриплым голосом расчувствовавшийся Константин Павлович, стоящий рядом с братом. — И право, славные ребята и истинные чада нашей лейб-гвардии.
— Ты прав, брат, — ответил Александр Павлович смущённо и вытер глаза, от полноты чувств даже прослезился. — Вот что, генерал, у меня на столе уже лежит приказ о назначении вашем на должность командира гвардейской пехотной дивизии, сегодня же я его подпишу, поздравляю вас.
И к удивлению всей свиты, император обнял Ермолова и троекратно его расцеловал. Так — уже командующим всей гвардейской пехоты — отправился в поход к западной границе империи Алексей Петрович Ермолов. И как показали дальнейшие события, хоть в этом назначении царь не ошибся.