Судьба и грехи России — страница 125 из 155

                Воскресение французской культуры было связано со  всем не с революционной бурей, а скорее с ее отрицанием —  с той огромной духовной реакцией против XVIII века, которая носит общее имя романтизма. Чтобы быть совсем  точным, своеобразие и сила французского XIX века заключается в борьбе и синтезе идей реакции и революции, романтизма и просвещения. УжеСен-Симон  (его ученик  Конт) выступают с планом синтетической конструкции,  где рационализм XVIII века уживается с преклонением перед католичеством и «органическими» основами средневековья. А дальше новая волна, тоже двухсоставная: революционный  романтизм, Гюго,  Ламеннэ... Но почти все революционеры 30-х годов начинали с «ультра» романтической и католической реакции. Именно она дала им ту




==190


пламенную страсть, которой была лишена потухшая и превратившаяся в быт революция.

                Нет, аналогия французской революции не за нас. Ну а  сама русская действительность? Что говорит анализ настоящего в смысле возможных прогнозов?

Было  время, когда действительность давала веские основания для надежд. В самый разгар гражданской войны и  свирепейшего террора в стране горела духовная жизнь. В  эпоху нэпа это напряжение вылилось в значительную литературу, может быть переоцененную нами, но которая, конечно, не имеет себе равной в революции французской.  Поэты старой России и новые писатели, вышедшие из народа, сливались в общем мажорном ощущении жизни. Буря событий захватила их, как дионисическое опьянение.  Жизнь казалась чудесной, всеобещающей. Весело шагали  по трупам — навстречу какому-то сияющему будущему. За  литературой, театром — вставали массы, жадно рвущиеся к  просвещению,  наполнявшие  залы популярных  лекций,  аудитории рабфаков. Жизнь была неприглядна, голодна и  дика, насилие торжествовало повсюду, но, глядя на эти честные, взволнованные лица молодых и стариков, впервые  дорвавшихся до культуры, хотелось верить в будущее. Увы,  теперь от этих надежд мало что осталось.

                Уже в годы нэпа волна пошлости и стяжательства нахлынула, затопляя бескорыстный идеализм «света и знания». Но во второе, сталинское, десятилетие от этого идеализма уже ничего не осталось. Сперва он был переключен  на техническое поле строительства, на военный энтузиазм, на паршютничество, полярный  миф  и прочее. Но чем  дальше, тем больше романтизм техники уступает место делячеству, устройству личной карьеры. Лозунг «счастливой  жизни» отразил второе спадение идеалистической волны,  которое кажется окончательным. То, что наступило потом, —  массовый террор, ликвидация коммунистической идеологии, всеобщее подхалимство и рабство, — какая культура  возможна в этом отравленном воздухе? И мы видим: советская литература кончается, удушенная, обескровленная,  за отсутствием какой бы то ни было свободы и творческой  воли к жизни.

                Что это? Неужели Сталин, один Сталин сумел так изгадить, засорить все ключи жизни, заболотить все революци-



==191


онные воды? Как бы ни была велика личная вина этого отверженного человека, позволительно выразить убеждение,  что и без Сталина этот результат был предопределен характером русской революции и ее господствующей идеологии.

                Свобода никогда не была основной темой русской революции. В большевизме она превратилась в ее прямое отрицание. Французская революция могла на годы, на десятилетия тиранически попирать свободу, сперва в ярости,  потом в утомлении гражданской войны. Важно  было то,  что она ее провозгласила. Именно пафос освобождения вы звал во Франции, да и во всей Европе на рубеже XIX века  тот духовный взрыв, который был одним (одним только!)  из элементов культурного возрождения начала века. Социализм исходит из частичного отрицания свободы — свободы экономической. Его тема — не свобода, а организация,  то есть порядок. Русский большевизм вообще понял социализм как тоталитарное огосударствление жизни. Свобода  была и остается для него главным, смертельным врагом.  Поэтому-то Октябрьская революция оказалась не освобождением, а удушением культуры

                Вначале это могло казаться не так. Массы, участвовавшие в революции, действительно переживали праздник освобождения. Их свобода была двусмысленна и не имела  никакого отношения к свободе мысли, слова, культуры. Это  свобода от господ, от самого существования господ с оскорбительным сознанием социального неравенства. Говоря  по-русски, воля, а не свобода. Но воля как стихийное буйство разлившейся жизни — она была, и она несла, как буря  на парусах, тех, кто ей отдавался, кто мог, как Блок, «слушать революцию». Отсюда вещая значительность конца десятых и культурный подъем двадцатых годов в России нэпа. Но постепенно большевизм осуществил свои потенции:  прибрал к рукам, «организовал» все духовное хозяйство. С  1922—1923 года марксизм становится обязательным в науке, с тридцатых годов — сталинизм в литературе. Там, где организация побеждала, наступала медленная смерть от удушения. И сейчас Россия — духовная пустыня. Такой результат неизбежен во всяком тоталитарно-тираническом государстве, какова бы ни была идея, положенная в его основу. В России такой идеей оказался марксизм. Я сомневаюсь, чтобы марксизм, даже в условиях наиболее благопри-


==192                                                  Г. П,


ятных, в обстановке совершенной свободы, мог лечь в основу значительной культуры. Какова бы ни была его ограниченная ценность в политической экономии и в социологии, в нем совершенно отсутствует тот воздух, в котором  может дышать человеческая личность. Марксизм культурно возможен как прививка к чему-то иному: даже у Маркса  — к его классическому и гегельянскому гуманизму. Страна, всерьез сделавшая марксизм единственной основой  воспитания, превращается в «собачью пещеру», где могут  выживать только низкие ростом.

                Я не закрываю глаз на то, что русский большевизм, в особенности сталинизм, весьма далеко уклонился от настоящего  марксизма. Чрезвычайно огрубляя его, с другой стороны, ассимилировал его с иными, чуждыми ему, хотя столь же элементарными  идеями: с философским волюнтаризмом,  с  культом вождей — в последней редакции, даже с великорусским национализмом. Это дало возможность дышать и в собачьей пещере, — но все же каким спертым воздухом! Жизнь  возможна и в России, но какая убогая! О культурном расцвете в странах марксизма нельзя и мечтать.

                Но марксизм  был и сойдет. Много ли уже сейчас от него осталось? Он отравил духовным туберкулезом одно поколение — лет на пятнадцать, — но это поколение еще не  вся Россия. Правда, это поколение первенцев революции,  самое горячее, активное — ему ли, казалось, не лепить, не  оформлять податливой, пластичной массы, растопившей  все старые формы быта и жаждущей новых? Новое творчество жизни оказалось бездарным, и вместе с тем лживым  и порочным — весь духовный профетизм революции. Да,  но это для первого поколения. Освободившиеся или освобождающиеся от марксизма октябрята революции — они-то могут уже работать? Нет, ибо за сменой всех идеологий  русской революции — бывших  и будущих — остается ее  фон: тоталитарной несвободы. В этом удушающем рабстве,  в той легкости, с которой народ это рабство принял, (называл его в первое время свободой), не один лишь общий  закон революционного процесса: от анархии — к деспотизму.  Здесь сказывается московская привычка к рабству, культура рабства в московские и петербургские столетия истории. В свободе нуждалась, свободой жила интеллигенция, которая вместе с дворянством была выжжена  революцией.

                      ЗАВТРАШНИЙ  ДЕНЬ                            

==193

Москвич, пришедший  ей на смену, никогда не дышал свободным воздухом: состояние рабства — не сталинского, конечно, — является для него исторически привычным, почти естественным.

                Мы часто говорим о национализации русской революции. Но что это значит? Это значит, что в ней победил не Ленин и не Бакунин, боровшиеся друг с другом первые годы, а Иван Грозный. Сталин и есть перевод его на современность.

                2

                Духовная бескрылость, бездарность русской революции  может доставлять злорадное удовольствие всем ее врагам. Но  это факт глубоко печальный для русского народа и его будущего. Потому что это будущее кипит в котле революции. Потому что долго еще поколения, идущие нам на смену, будут  нести ее печать. Нелегко будет стереть ее — да, можно спросить себя, удастся ли это когда-нибудь до конца?

Ну а как обстоят дела с нашей реакцией — с тем другим  духовным источником, который должен питать наше будущее? Потому что нельзя забывать: реакции бывают жизненные, глубокие, плодотворные. Общественные реакции  как бы существуют для того, чтобы дух, утомленный и раз очарованный злой суетой настоящего, мог произвести свой  examen de conscience, углубиться в себя и выносить в своих  недрах новую творческую идею грядущего. В борьбе этой  идеи с торжествующей, но уже изношенной идеей настоящего и задан духовный контрапункт эпохи.

                Наша  реакция? Нельзя не удивляться и не огорчаться  ее духовным бессилием. Нас не удивляет бездарность революции: чего и ждать от учеников Ленина? Но здесь, в  эмиграции, собраны — мы  любим повторять — лучшие  силы русской интеллигенции. Вся их энергия сосредоточена на одном помысле — на отрицании революции. И эта  революция так уязвима: ее неправда и ложь самоочевидны.  Почему же критики едва поднимаются над уровнем злобы дня? А там, где она решается на обобщения, она не выходит из повторения общих мест.

                Мне  кажется, разгадка этой бескрылости русской реакции заключается именно в том, что она давно уже сказала

7  .Г П, Федотов. Том 2


==194                                                  Г. П.


 свое слово и теперь ей остается лишь повторять самое себя.  Парадоксальность положения состоит в том, что у нас ре акция предшествовала революции, против которой она направлена. Это оказалось возможным потому, что замысел  революции  был выражен задолго до ее осуществления. И  не только замысел, но и революционное движение. В этом  огромное наше отличие от революции французской, совершенно  импровизированной, творимой по вдохновению и  страсти. У нас революционная мысль исчерпала себя задолго до возможности воплощения. Подобно романтической девочке, истощившей все свои силы в книжной, вымышленной  любви, русская революционная интеллигенция растратила свое вдохновение задолго до решительного  часа истории. Ее зенит падает на семидесятые годы. Но то  же самое можно сказать и о ее отрицательном спутнике.  Зенит реакции падает на восьмидесятые годы. Она была  далеко не бедна духовно, наша реакция. От Тютчева (и да  же Пушкина) через Достоевского к Леонтьеву и Розанову —  мы имеем блестящий ряд мыслителей, каждый из которых  дал свой ответ на замысел, если не на действительность,  русской революции. Эти ответы — мы их знаем наизусть.  С начала XX века русская интеллигенция, даже революционная, совершила над собой чудо самоотречения. Она воскресила своих врагов и приняла в свое сердце большую долю их стрел. Значительная часть контрреволюционной  критики давно уже вошла в само революционное сознание —  за исключением большевиков, конечно. Вот почему нашему поколению, несмотря на все ужасы, которые мы видим  своими глазами, по существу отрицания революции уже  нечего сказать.