Судьба и грехи России — страница 23 из 155



==81

 Петру, отрывая или формулируя отрыв от русской культуры впервые к культуре приобщающихся масс.

       Вглядимся в интеллигенцию первого столетия. Для нас  она воплощается в сонме теперь уже безымянных публицистов, переводчиков, сатириков, драматургов и поэтов,  которые, сплотившись  вокруг трона, ведут священную  борьбу с «тьмой» народной жизни. Они перекликаются с  Вольтерами и Дидеротами, как их венценосная повелительница, или ловят мистические голоса с Запада, прекраснодушествуют, ужасаются рабству, которое их кормит, тирании, которой не видят в позолоченном абсолютизме  Екатерины. Над этой толпой возвышаются головы истинных подвижников просвещения, писателей, уже рвущихся  к народности, Фонвизиных, Новиковых, масонов. Ломоносов и Державин вообще перерастают «интеллигенцию». Но  что единит их всех, так это культ Империи, неподдельный  восторг перед самодержавием. Нельзя забыть, в оценке  русской интеллигенции, что она целое столетие делала общее дело с монархией. Выражаясь упрощенно, она целый  век шла с царем    против     народа,   прежде чем  пойти против царя и народа (1825—1881) и, наконец, с народом против царя (1905—1917). В пышных дворцах Екатерины в Царском Селе поэты встречаются с орлами-завоевателями; две линии наследников  Петровых  еще  не  разошлись. Лавр венчает меч, Державин поет Потемкина, и  все на коленях перед Фелицей. Никакой фимиам не претит, как не кажется льстивым в наши дни в России дифирамб пролетарской музы. Гармония между властью и культурой, как во дни Августа и Короля-Солнца, ничем не  нарушается. Интеллигенция, оторванная от народа и его  прошлого, не порвала связей со своим классом и с царем  (царицей). Здесь ее почва, суррогат почвенности; только через самодержавие она связывается с историческим потоком русской жизни.


АРБАТ

Действие второе


    Между Царским  Селом и Арбатскими переулками, новой резиденции русской интеллигентской мысли, маленькая интермедия на Сенатской площади. 14 декабря 1825 года, почти незаметное в политической истории государства Российского, — неизгладимая веха в истории русской интеллигенции. Здесь совершается ее отрыв от самодержавия, отныне и навсегда она покидает царские дворцы.

   В оценке этого тяжелого для обеих сторон разрыва



==82


нельзя забывать, что интеллигенция начала XIX века осталась верной себе и традиции Петра. Не она первая изменяет монархии, монархия изменяет своей просветительной миссии. Перепуг Екатерины, Шешковский,  гибель Радищева и Новикова —  в этом русская интеллигенция неповинна. Она с ужасом встретила восстание крестьянства при Пугачеве и безропотно смотрела на его подавление. Отвечать ей пришлось за французских якобинцев да за дурную совесть Екатерины. Интеллигенция  простила ей все и в светлые дни Александра боготворила ее имя. С Александром интеллигенция всходит на трон, уже подлинная, чистая интеллигенция, без доспехов Марса, в оливковом венке. Этот кумир, обожаемый, как ни один из венценосцев после другого Великого Александра, — заключит над трупом своего отца безмолвный договор с молодой Россией: смысл его был в хартии вольностей, обеспечивавших дворянство, только что перенесшее режим Павла. Этому договору Александр изменил и всю жизнь  сохранял сознание своей измены. Потому  и не мог карать декабристов, что видел в них сообщников своей молодости. Но личный страх определил измену Александра — за корону, за власть, — но все же страх: страх перед свободой, неверие в человека, неверие в свой народ. В реакции он остался таким же оторванным от национальной и религиозной жизни народа, каким был во дни свободолюбивых  иллюзий. Отметим: русская монархия изменяет Западу не потому, что возвращается к Руси, а потому, что не верит больше в свое призвание. Отныне и до конца, на целое столетие, ее история есть сплошная реакция, прерываемая несколькими годами половинчатых, неискренних  реформ. Смысл  этой реакции — не плодотворный возврат к забытым  стихиям народной жизни, а топтание на месте, торможение, «замораживание» России, по словуПобедоносцева. Целое столетие безверия, уныния, страха: предчувствие гибели. В самые тихие «бытовые» годы  Николая 1, Александра III все усилия и весь строй государства ориентированы на оборону от призрака, от тени Банко. Пять виселиц декабристов — это «кормчие звезды» Николая 1, пять виселиц первомартовцев освещают дорогу Александра III. Русская монархия раскрывает в этом природу своей императорской идеи: «Не царство, а абсолютизм». Ключ  к ней на Западе, как и ключ к идеологиям русской интеллигенции. Революция во Франции убила абсолютизм просвещенный, и реставрация могла на несколько десятилетий оживить абсолютизм охранительный. Русский абсолютизм повторил, симпатически, этот излом, не имея своей революции, и этим создал карающий призрак революции.

     Декабристы были  людьми  XYIII века по всем своим



==83


политическим идеям, по своему социальному оптимизму,  как и по форме военного заговора, в которую вылилась их  революция. Целя пропасть отделяет их от будущих революционеров: они завершители старого века, не зачинатели  нового. Вдумываясь в своеобразие их портретов в галерее  русской революции, видишь, до чего они, по сравнению с  будущим,   еще  почвенны. Как  интеллигенция  XYIII века, они тесно связаны со своим классом и с государством, Они живут полной жизнью: культурной, служебной, светской. Они гораздо почвеннее интеллигентов типа  Радищева и Новикова, потому что прежде всего офицеры  русской армии, люди службы и дела, нередко герои, обвеянные пороховым  дымом  двенадцатого года. Их либерализм, как никогда впоследствии, питается национальной  идеей. В их лице сливаются две линии птенцов гнезда Петрова: воинов и просветителей. На них в последний раз в  истории почил дух Петра.

       Неудача  их движения невольно преломляется в наших  глазах его утопичностью. Это обман зрения. Ничто не доказывает, что либеральная дворянская власть была большей утопией для России, чем власть реакционно-дворянская. Не нам решать этот вопрос. Против обычного — и в  революционных  кругах — понимания говорит весь опыт  XYIII века.

       Крушение  западнических идеалов заставляет монархию  Николая I ощупью искать исторической почвы. Немецко-бюрократическая по своей природе, власть впервые чеканит формулу реакционного народничества: «православие,  самодержавие и народность». Но дух, который вкладывается в эту формулу, менее всего народен. Православие в виде  отмеренного компромисса между католичеством и протестантством, в полном неведении мистической традиции  восточного христианства; самодержавие, понятое как европейский абсолютизм; народность как этнография, как московские вариации в холодном классицизме Тона, переживание Хераскова в Кукольнике: не вполне обрусевший  немец на русской государственной службе, имя которому  легион, именно так только и мог понимать Россию и ее  национальную традицию.

      Это был первый опыт  реакционного народничества. С  тех пор мы пережили еще русский стиль Александра III и  православную романтику Николая II. Нельзя отрицать, что  к ХХ веку познание России делает успехи, но вместе с тем  глубокое падение культурного уровня дворца, спускающегося ниже помещичьего дома средней руки, делает невозможным возрождение национального стиля монархии.Она теряет всякое влияние на русское национальное творчество.

     Однако нельзя забывать, что именно в николаевские го-



==84


ды в поместном и служилом дворянстве, как раз накануне его социального крушения, складывается до известной степени национальный быт. Уродливый галлицизм преодолевается со времени Отечественной войны, и дворянство ближе  подходит к быту, языку, традициям крестьянства. Отсюда возможность  подлинно национальной дворянской литературы, отсюда почвенность Аксакова, Лескова, Мельникова, Толстого... О, конечно, это почвенность относительная. Исключая Лескова, сознательная национальная традиция не восходит к допетровской Руси; но допетровский быт, в котором не живет народ, делается предметом пристального и любовного изучения. Иногда кажется, что барин и мужик  снова начинают понимать друг друга. Но это самообман. Если  барин может  понять своего раба (Тургенев, Толстой), то раб ничего не понимает в быту и в миру господ. Да и барское понимание ограничено: видят быт, видят психологию, но того, что за бытом и психологией — тысячелетнюю  традицию, религиозный мир  крестьянства — «христианства» — еще не чувствуют.

    Но не забудем — и это основной, глубокий фон, на котором развертывается новая русская история, — что существует Церковь, прочнее монархии и прочнее дворянской культуры, Церковь, связывающая в живом опыте молитвенного подвига десять столетий в одно, питающая народную  стихию, поддерживающая холодно-покровительственное к ней государство, — и что Церковь именно в XIX веке обретает свой язык, начинает формулировать догмат и строй православия.

    И вот среди этой общей тяги к почвенности, к возвращению  на родину зарождается русская интеллигенция новой формации,  предельно беспочвенная, отрешенная от действительности и зажигающая в катакомбах «кружков» свою неугасаемую лампаду. Она просто не заметила св.Серафима, она  не принимает православия постных щей и «квасного» патриотизма. Ее историческая память, как и память царя, подавлена кровью мучеников: Радищевых, Рылеевых. Характерен самый уход из бюрократического Петербурга в опальную Москву,  где в барских особняках Поварской и Арбата, вслед за фрондирующими вельможами XYIII века, появляются новые добровольные изгнанники: юные, даровитые, полные  духовного горения, — но почти все обескровленные. С пламенностью религиозной веры, какой мы не видим у просветителей старого времени и в которой улавливаются отражения религиозной реакции Запада, юные философы  утверждаются на Шеллинге, на Гегеле, как на камне вселенской Церкви; диалектически выводят из «идеи» весь мир данного и должного, «рефлектируют», созерцают, разлагают, — и все для того, чтобы в