Судьба и грехи России — страница 50 из 155

    Выкурив помещика, вооруженное винтовками и пулеметами, крестьянство одно время воображало, что оно с такой



==197


же легкостью может уничтожить и город, и государство.  Прекратив уплату податей, уклоняясь от мобилизаций, оно  с злорадством смотрело на толпы нищих мешочников, которые высылал, к нему голодающий город. На фоне грязных лохмотьев обносившейся городской культуры деревенская овчина казалась боярским охабнем. Когда деньги  превратились в бумажную труху, мужик стал есть мясо и  вернулся к натуральному хозяйству, обеспечивающему его  независимость от города. В городе разваливались каменные дома, деревня отстраивалась: помещичий лес и парк  шел на белую избяную стройку.

    Это благополучие оказалось непрочным. Вооруженные  отряды, отбиравшие «излишки», декреты, приводившие к  сокращению посевной площади, голод и людоедство в Поволжье и в Крыму — все это слишком памятно. Отступление партии, длительный, хотя очень медленный подъем  деревни (1922—1927) и, наконец, новое разорение последних лет — все время нервирует крестьянина, дразня его  трудовой аппетит, но лишая его возможности удовлетворения. В деревне, освобожденной от помещика и от наваждения земельной прирезки, проснулся небывалый голод к  труду. Крестьянин словно впервые почувствовал себя хозяином на своей земле: он жадно слушает агронома, бросается на технические новинки, которые еще недавно его пугали. Он рассчитывает, строит планы — и убеждается, что,  при данной фискальной системе, самое умное — скосить  свой хлеб на сено. Но при малейшей передышке он показывает свою силу. Среди старшего поколения три миллиона побывавших в немецком плену вернулись энтузиастами  технического прогресса. Остальные — все посидевшие в  окопах или, по крайней мере, в казармах, исходившие Россию из конца в конец, целые годы питавшиеся газетой и  опиумом митинговых  речей, — как не похожи они на патриархальный  тип русского Микулы. Многие до сих пор  продолжают бриться  и носить городской пиджак. Большинство, разуверившееся в новых фетишах, не вернулось к  старым святыням. Мужик  стал рационалистом. Он понимает русский литературный язык и правильно употребляет множество иностранных слов. Правда, это скудный язык  газеты, и вместе с ним в голову входят газетные идеи.  Обычный  здравый смысл крестьянина предостерегает его  еще от прямолинейного решения последних вопросов жизни. Он не вынесет из избы икон; не бывая в церкви по воскресеньям, он придет туда венчать, крестить, хоронить  своих домочадцев. Но на земле для него уже нет ничего таинственного. Он превосходно разбирается в экономических  вопросах, столь запутанных в Советской России. Он заглянул и в лабораторию власти, которая утратила для него



==198


священное обаяние. Отношение  его к советскому правительству весьма сложно.

    Мужик  уже не склонен ломать шапки перед начальством. Как ни бьют деревню, она не забита. Мужик боится вооруженной силы, пока сам безоружен. Власть может расстрелять десяток-другой из деревенских «кулаков», может спалить все село — в случае восстания. Но когда она является в деревню без военного сопровождения, она не импонирует. Проезжего комиссара всегда могут «обложить» в совете, да и в уездном городе мужик не очень стесняется с начальником: свой брат. Демагогия является необходимым моментом  коммунистической  деспотии, и демагогия не проходит даром. Нельзя безнаказанно чуть не каждую неделю собирать людей, обращаться к ним как к свободным и властным  хозяевам земли, представлять им фиктивные отчеты по всем статьям внутренней и внешней политики. Крестьянин  уже поверил в то, что серп и молот должны править Россией, что он хозяин русской земли по праву. А если в жизни  он по-прежнему обижен, он знает, что наследники Ленина его обманывают, как прежде царские министры.  Ненавидя коммунистов, он не унижается перед ними.  Впрочем, и ненависть его к коммунистам лишена классового характера. Она смягчается сознанием, что в новом  правящем слое все свои люди. Правда, в деревне процент коммунистов совершенно ничтожен. Но трудно представить современную крестьянскую семью, у которой не было бы  родственника в городе на видном посту: командира Красной Армии  или судьи, агента ГПУ, или по крайней мере студента. Поругивая молодежь, делающую  карьеру, старики все же гордятся ею. Да, наконец, и сами партийцы ругают  власть. Деревня знает, как много в партии «редисок»: иные и в коммунисты  пошли, чтобы лучше тянуть семью  или служить своей деревне в сельсовете. И деревенский террор вовсе не целит в коммунистов как таковых: зачастую  он направляется рукою коммуниста. Деревня сейчас, вопреки  разговорам  о «кулаках», представляет небывалое единство в экономическом отношении. Но всегда находится один или несколько паразитов, желающих устроиться на чужой счет: будут ли они называться кулаками,  бедняками или колхозниками, председателями или селькорами, это не важно. На них-то и сосредоточивается ненависть деревни. Несмотря на просачивающиеся кое-где требования легализации крестьянской партии, едва ли деревня  имеет определенный политический идеал. Бесспорно, выросла ее политическая независимость, но трудно сказать, насколько выросло ее государственное сознание со времени  анархического угара 1917—1919 годов.



==199


б) Рабочий класс


    Рабочий класс, быть может, несчастнее всех в современной России. Незадачливый диктатор, претендент на роль  нового дворянина, он, в отличие от крестьянина, сильно  опустился. Революция дала ему титулы (герой труда), знамена, даже ордена, но лишила самого главного: его мечты.  Материально его положение почти не изменилось. Кое-где,  для некоторых категорий, даже улучшилось немного. На  фоне общей  нищеты это создавало иллюзию достижений.  По  «1-й категории» рабочий  питался лучше  учителя.  Хмель социальных привилегий бросался в голову. И нужно  сказать, что рабочий, воспитанный на марксизме, принимал как должное привилегии. Превосходство мозолистых  рук над мозгом казалось ему бесспорным. Через 12 лет после революции, когда давно пора было улечься классовой  ненависти, рабочий находит еще удовольствие в травле инженеров, в истязании врачей. Правда, теперь это уже не  торжество победителя, а слепая злоба побежденного.

     Нельзя без конца упиваться привилегиями, когда они  не реализуется в жизненных ценностях. Рабочий, быть может, один боролся по-настоящему за социализм, жертвовал  для него страданиями, голодом, кровью. Его ослепляла  мечта о земном рае. И вот он по-прежнему прикован, как  каторжник к тачке, к постылому, бессмысленному труду.  Обстановка, самый процесс этого труда на фабрике изменились лишь к худшему: статистика несчастных случаев об  этом свидетельствует.

    При номинальном 8-часовом иди даже 7-часовом рабочем дне сверхурочные часы обязательны. Дисциплина?  Здесь трудно уравновесить два ряда противоположных явлений: с одной стороны, прогулы, пьянство — в размерах,  невозможных на старой фабрике, с другой — опыты рационализации, тейлоризации, фордизации, подстрекательство  к «соревнованиям», придирчивый контроль. Где же свобода? В мастерских шпионы занимают, в правильном порядке, места за станками, чтобы не проронить ни одного слова. Красный директор из выслужившихся   пролетариев  лишь раздражает вчерашних товарищей, попавших под его  тяжелую руку. Комячейка из тунеядцев, которая верховодит всем на фабрике, вызывает зависть и злобу.

    Не нужно забывать, какой огромный процент рабочих-социалистов делает административную карьеру — вплоть до постов в Совнаркоме и командующих армиями. Многие из них  перестали быть декоративными фигурами и разбираются в деле не хуже других. Но для станка они потеряны безвозвратно.




==200


Этого кровопускания «сознательных» рабочих класс вынести не мог. Он стал стремительно падать. Его апатия сказалась в отсутствии культурных интересов. Он перестал посещать  лекции,  остыл  к рабфакам.  В то время  как государство из кожи лезет, чтобы «орабочить» пауку и искусство, рабочий стал к ним совершенно равнодушен. Пролеткультура оказалась блефом. Рабочий клуб превратился в притон, и в неслыханном пьянстве и разврате рабочая молодежь убивает в себе последнюю искру социального идеализма. Вся работа интеллигенции с девяностых годов в воскресных школах  пошла  насмарку. Чубаровщина именно пролетарский продукт, и, конечно, никогда в своей страдальческой истории русский рабочий не падал так низко.


в) Советские служащие


   Этот класс представляет самый оригинальный продукт русской революции. В нем слились в один весьма сложный сплав остатки старой бюрократии и старой интеллигенции с «новой демократией», отчасти с верхушками пролетариата. Было бы слишком просто сказать, что в этом образовании бюрократия поглотила интеллигенцию и что мы имеем в России типично чиновничье  государство. Верно то, что интеллигенция в России исчезла без остатка — интеллигенция в старом смысле, как общество, противополагавшее себя государству. Но, умирая, она завещала бюрократии частицу своего духа, кое-что от своих традиций, хотя и чрезвычайно деформированных. Упрощая, можно было бы сказать, что Россия вернулась к XVIII веку, когда не существовало противоположности между обществом и служилым классом. Конечно, нужно помнить, что это произошло ценою такого давления пресса, при котором всякая свободная деятельность становилась немыслимой. «Свободная профессия» — каторжное клеймо в России.

    Саботаж был естественной, но кратковременной реакцией  бессилия на государственный переворот. У части интеллигенции мотивы социального служения не допускали саботажа. Униженная, она продолжала служить народу — государству. Перед остальной массой не было выбора: служба или голодная смерть. Втянувшись в ярмо, она работала уже и за страх, и за совесть. У людей, измученных многолетней пыткой  и страхом смерти, атрофировалось самое чувство свободы. Примиряясь с рабством, не хотели примиряться  лишь  с полной бессмысленностью жизни, стараясь вложить как можно больше смысла в свой подневольный труд.