Судьба и грехи России — страница 82 из 155

    Ключевский не радикал. И не только в политическом



==332

смысле: чрезвычайно  трудно говорить о политических взглядах Ключевского. Но так же трудно говорить и о его религиозных взглядах. Ключевского считали своим люди самых противоположных  воззрений. Он был свой и в либеральном салоне гольцевской «Русской мысли», и в допотопной профессорской среде Московской Духовной Академии. Он  был учителем  наследника Георгия  Александровича и в 1905 году приглашался на петергофские совещания во дворец. Но в то же время П. Н. Милюков рассказал(1), что в последние годы своей жизни Ключевский был в резкой опозиции  правительству и даже состоял членом конст<итуционно>-дем<ократической>  партии. Это свидетельство не подлежитоспариванию. Однако оно получает свое полное объяснение лишь на фоне той нервности и горечи, которая все более охватывает Ключевского в годы революции  и отчаяния в путях России. Тот же Ключевский в семидесятые годы был непроницаем  для своих учеников, пытавших  его на политические злобы дня, и в 1894 году неприятно поразил всю либеральную Россию своей речью над гробом Александра III. Ключевский был слишком сложен, чтобывложиться  в направление. К тому же еще и скрытен. Он рано заковал себя в броню непроницаемых формул, точно и остро отточенных, столь поразительных в его буйное, богатое силами, но бесформенное, растрепанное и хаотическое время. Жизнь научила его сдержанности. Бедность и семинария были  для него превосходной школой  скрытности. Затаив нанесенную ему учительской несправедливостью обиду, он удивил всех своих товарищей неожиданным   и неурочным  выходом  из семинарии до окончания курса. Какой огромной выдержкой, почтимакиавеллистической, нужно было обладать, чтобы читать курс одновременно  в духовной, военной и университетской аудитории, в течение сорока лет распаленных общественных  страстей, всюду увлекая и пленяя, никогда ни в чем не возбудив подозрительности разных начальств. Будь он еще сухим  собирателем и критиком исторических фактов! Но сохранить объективную  принудительность в своих ярких художественных характеристиках — это дано лишь настоящему  искусству.

    Ключевский,  как художник, — прямое отрицание шестидесятых годов. Как писатель, он совершенно одинок — до самого XX  столетия. Его поколение, порвав с великой карамзинско-пушкинско-гоголевский традицией, размотало все формальные достижения русского слова, разболтало

_________________________


1. В  сборнике «В. О. Ключевский. Характеристики и воспоминания». Изд.   Научи. Слова. М., 1912. См. также «Последние  новости». Январь   1932 г.


==333


 и развинтило синтаксис, засорило словарь. Даже Толстой и   Достоевский, в своей свободе и беззаконии, не могут быть   учителями безукоризненной  русской речи. Ключевский   был не только образным и ярким писателем  (эти качества   не были утрачены и в 60-х годах), но и строгим, чеканным, изысканным  мастером. Его искусство граничило с   искусственностью, не допускало ни малейшей вольности.   Каждая острота отлифована, правится годами, получая классическую отточенность. В обращении со словом Ключевский  может найти себе равных только среди символистов XX столетия, при всем различии их художественных средств. Непонятным, загадочным представляется Ключевский как стилистическое явление. Его можно  поставить в связь с его  моральной сдержанностью. Там и здесь — методическая работа над оформлением своей стихийности, отрицание «естественности», закованность в стиль. Классическая школа — в  семинарии и университете, — которую Ключевский впитал в  себя как наследие классического века, — отлило природную  одаренность пензенского бурсака в чекан Вергилия. Надо  уметь почувствовать элементы этой античной формы, вобравшей у Ключевского всю  образность и жизненность русского московского говора XVII века.


3


Ключевский — шестидесятник. В качестве такового он совершает разрыв с историческими течениями сороковых годов. Линия разрыва, которая в сфере политики и культуры  прошла между Чернышевским  и Герценом, в историософии  проходит между Ключевским  и историками-гегельянцами:  Соловьевым и Чичериным. Старый спор между западниками  и славянофилами утратил для Ключевского, как и для его  эпохи, свою актуальность. Не то чтобы он был в какой бы то  ни было степени научно исчерпан. Но был прежде времени  сдан в архив, но трагическая тема его звучит и в конце столетия, и в эпоху ренессанса XX века, — с особой силой для  нашего времени. Шестидесятники оказались глухи к ней  потому, что сняли  с порядка дня тему исторических  идей.   Практически западники торжествовали по всему  фронту — торжествовали и в русской исторической науке.  Ключевский, как ученик Соловьева, как передовой человек  своего времени, конечно, находится в западнической традиции  (что не мешало его сердцу порой славянофильствовать). Но он отходит от западничества как оно сложилось в исторической школе сороковых годов.

     Менее всего он хочет афишировать разрыв. Он не лю-



==334


бит полемики, избегает даже точной формулировки расхождений. С Чичериным   он сводит счеты на нескольких страничках предисловия  к «Боярской Думе», не называя его имени. По отношению к Соловьеву он проникнут величайшим  пиететом, хочет уверить своих слушателей и нас в том, что он остается верным последователем Соловьева — не более. «Я передал вам то, что получил от Соловьева: я ученик Соловьева, вот все, чем я могу гордиться как ученый». Очередной порядок княжеского владения, колонизация Суздальской Руси, рост Москвы, корни Петровской реформы  в XVII столетии  — вот Соловьев в Ключевском. Чичерин, историк учреждений, завещал Ключевскому целый ряд тем, если не готовых построений: крепостное право, земские соборы, — в сущности, может быть, и самую боярскую думу. Еще значительнее для формации  России Ключевского было открытие Чичериным  русского средневековья: «гражданского общества» между родовым и государственным Соловьева, — иначе, «средней», удельной эпохи, в которой строение удельного княжества определяется частноправовыми и договорными отношениями.

    Но, признавая в полной мере все, чем Ключевский обязан исторической школе сороковых годов, необходимо резко подчеркнуть разделяющие их грани. Для исторической философии  гегельянства основными понятиями были: национальная идея, государство и историческая личность. Правда, национальная идея, доставшаяся в удел славянофильству — философскому  и публицистическому, — выпала из обихода западнической исторической и юридической науки. Но остаются государство и личность, особенно первое, как главный субъект исторического процесса. «Государство есть высшая форма общежития, высшее проявление народности в общественной сфере», — слова Чичерина. И  Соловьев ему вторит: «Правительство будет всегда на первом плане для историка — для истории нет возможности иметь дела с народными   массами». «Историческая личность решает задачи, которых история не в силах разрешить сама  собой» (Чичерин). Именно это и отрицает Ключевский, отрицает практически, в опыте своего построения русской истории, где не государство, не правительство и не властная личность, а народ, в смысле общественных групп и  классов, — на первом плане. Именно этот «негосударственный» народ, «жидкая масса», «калужское тесто» (Кавелин) всего более интересует Ключевского. Для Соловьева прогрессивный  момент русской истории —  в торжестве государственных начал над пережитками родового быта. У Ключевского нет и схемы этого родового быта. Древняя Киевская Русь представляется ему созданием не князей государственников, а торгового общества, пригла-



==335


сившего князей для военно-полицейской охраны. Со своей    высокой оценкой государства Соловьев мог посвятить всю    свою жизнь «Истории России» как летописи успехов этого    государства, его внешнего роста, внутреннего укрепления,    его борьбы с окружающим политическим  миром. История    Соловьева — чисто политическая история, и внешняя политика в ней занимает подавляющее место. Конечно, есть разница между университетским курсом и научной историей.    Конечно, в своем курсе Ключевский не отрицает, а дополняет (или думает, что дополняет) Соловьева. Но из всей    совокупности его трудов совершенно ясно, что внешняя    политика его совершенно не интересовала, да и судьба государства занимала весьма умеренно.

      С «Боярской Думой» Ключевский  подходит вплотную   к истории  учерждений, к теме государственно-правовой,   как бы завещанной ему Чичериным.  Но подходит лишь   для того, чтобы поставить ее по-новому, с первых же страниц отмежевавшись  от историко-юридической  школы.   Старая школа изучает только «механизм правительственных учреждений.

     При  этом остаются в тени общественные классы и интересы, которые за ними скрывались и через них «действовали». Но, по мнению Ключевского, «в истории политических учреждений строительный материал  часто важнее   самого строя». В истории Боярской Думы Ключевского интересует не столько компетенция Думы и работа ее, сколько состав: те классы общества, которые в Думе и через Думу управляли Россией. Вот  почему «Боярская Дума»   Ключевского развертывается в построение социальной истории России, в которой тема Думы совершенно тонет в   иной, поглощающей теме правящих классов. Вполне естественно, что книга Ключевского должна была вызвать негодование историков-юристов, о которой свидетельствует  полемика  Владимирского-Буданова и Сергеевича. Тема  Ключевского была нова, и разработка ее плодотворна, но  изгнание правовой, институционной точки зрения из русской истории едва ли ее обогатило. История права и учреждений, оформляющих  государство, предоставляется в  удел чистым юристам. Размежевание с юристами оставило  в русской истории и другой след: слабость формально-логической структуры, нечеткость исторических понятий.  Напрасно пытались находить у Ключевского эту четкость.  Не следует смешивать меткости и силы художественных  описаний с точностью определений. Образ не заменяет понятия. Обратной стороной блестящего художественного таланта Ключевского является известная, незаметная для среднего читателя и даже порой для историка расплывчатость исторических понятий.