Судьба и грехи России — страница 92 из 155

                Во  избежание недоразумений: в политической борьбе  слишком привычно концентрировать ненависть к врагу, воплощая его в самом ненавистном социальном типе неприятельского строя. Как для большевиков поляки рисуются в образе панов, а англичане — лордов, так мы представляем  большевика («типического» большевика) непременно чекистом. Русские революционеры всегда воплощали самодержавие в жандарме. Даже для французских роялистов «Surete  generale» символизирует республику. Разумеется, это грубое  искажение перспективы. Политическая полиция при всяком  строе составляется из подонков нации. Большевиков надо судить по их лучшим образцам. И если мы придем к выводу,  что большевизм своих лучших героев видит в чекистах и что  это вытекает из природы его социального идеала, то и это  может быть выводом, а не отправной точкой.

                Но было  бы столь же неверно, судить большевизм по  тем его типам, во многом положительным, которые лишь  отчасти им покрываются, которые созданы русской революцией и  в ее истории нашли себе более полире и яркое выражение  за пределами большевизма. Я остановлюсь на двух мнимых  обликах большевизма, по которым его судят чаще всего его друзья и поклонники.

                Первый образ я бы назвал женским лицом большевизма. Это потому, что он представлен в жизни чаще всего

                                         Правда побежденных                                    

==31

женщиной.  Я  часто думал, на основании жизненных встреч, что образцы коммунистического идеализма изредка попадаются, — но только среди женщин. Этот тип идеализма нам всем хорошо знаком по 60-м годам. Идеализм педагогов-просветителей, наивных благодетелей человечества, непременно глуповатых, чуждых высокой культуры, но гуманных и демократически ориентированных. Таковы, по прямой линии  из 60-х годов, представительницы ста рой гвардии: Крупские, Лилины, Бонч-Бруевич и проч. В литературе — Сейфуллина и  Шагинян. Виринеякажется прямо слетевшей со страниц Шеллера-Михайлова. Шагинян сложнее и умнее. Но моральный воздух, который так выгодно отличает «Гидроцентраль» от множества индустриальных романов, того же качества. Не спорю, пробуждение русской деревни и мусульманского Востока может создавать такие женские типы, привлекательные при всей их ограниченности. С духом большевизма они не имеют ни чего общего. Но  в Европе большевизм  повертывается именно этим своим лицом.  «Путевка в жизнь» есть ловко сделанная фальшивка в Европу такого сорта.

                Ближе к большевикам другой тип, мужской, «героический», созданный гражданской войной. По старой терминологии — большевик, но не коммунист. В литературе он называется попутчиком. В жизни он чаще всего был представителем бунтарской силы крестьянства, поднятого революцией. Порой он ужасает нас жестокостью, но и восхищает удалью, непосредственностью, даже великодушием. Романтизм разбойничества соединяется в нем с биологической почвенностью степного зверя. Когда-то Толстой отдал дань восхищения этому образу первобытного героизма в Хаджи - Мурате.  Большевики канонизировали Разина и Пугачева. До начала пятилетки вся советская литература жила эксплуатацией этой золотой жилы народного бунтарства. С ней связано лучшее в старом Леонове. Вероятно, Красная Армия  вобрала в себя самый дисциплинированный  отбор этого слоя. Теперь, вместе со всем крестьянством («кулачество как класс»), ему объявлена война. Во всяком  случае, этот народный русский тип, со всем своим добром и злом, тоже не имеет ничего общего с коммунизмом  как духовной системой. Он задыхается и гибнет в ней.

                Что же остается на долю чистого коммунизма, как ду-


==32                                                             Г.П.


 ховный экстракт его в русской революции? Дух партии Ленина, проникающий все — культуру, школу, общественную  жизнь, нынешний мозг России, который хочет претворить  все ее тело и душу, — с каким успехом, другой вопрос.  Лишь в партии, лишь продвигаясь к верхам ее подпольной  иерархии, мы впитываем  в себя вполне ее отравленный  воздух. Трудно ошибиться в качестве и силе этой ядовитой  эссенции: в ней гибнет все живое, все человеческое. Дух  большевизма —  не абстракция, не продукт искусственной  философской обработки действительности. Это сама душа  действительности, своеобразно неповторимая и все же такая смертью дышащая,  что может жить, по-видимому,  лишь паразитируя в чужеродной человеческой среде. В абсолютно чистом виде ленинизм не встречается. И Ленин  иногда ласкал детей и слушал музыку. Но, тем не менее, дух  большевизма — это в значительной степени создание Ленина, тысячекратное умножение его собственной страшной  личности.

                Большевик  — это, прежде всего тип борца. Он закален  четвертью века подпольной борьбы с царизмом и годами  гражданской войны. Неудивительно, что суровость, жестокость отличают его с первого взгляда. Но суровость и жестокость, в сущности, неподходящие слова. Боевая ценность  большевика определяется силой и стойкостью его ненависти. Острота ненависти, в соединении с дисциплиной, заменяет для него все прочие добродетели солдата и революционера. Самоотвержение    может иногда  оказаться  излишним: Ленин никогда не жертвовал собой. Негодование, непосредственное выражение гнева против зла, характерные для революционного благородства, большевизму  совершенно чужды. Холодная усмешка — его единственная  реакция на зло. Он принимает зло как нечто естественное даже тогда, когда ведет с ним борьбу. Можно ли возмущаться против того, что составляет самую природу социальной жизни? Большевик не верит в возможность бескорыстных  и благородных поступков. Везде он чует низкую подоплеку классового интереса и подлости. Справедливость, как он ее понимает, хотя предпочитает не говорить о ней, заключается в таком перемещении сил, при котором насилуемые оказались бы насильниками и наоборот. Зло, совершаемое в интересах пролетариата, заменяет для него

                                                 Правда побежденных                                           

==33

добро. Большевик презирает моральную оценку во всем и никогда не употребляет положительных моральных характеристик: добро, справедливость и т. д. Однако он на каждом шагу пользуется самыми  резкими отрицательными оценками: подлость, гнусность и т. д., показывая свою крайнюю  восприимчивость  к стихии зла. Он ненавидит зло потому, что является его жертвой или отождествляет себя с его жертвами. В беллетристическом изображении классического большевика (Николай Курбов, например) обязательно позорное и растоптанное детство, нередко мать-проститутка, абсолютная безрадостность и мрачность жизни. В такой обстановке вырабатывается безжалостный мститель, каким хочет быть большевик. Вот почему непролетарское происхождение (то есть бескорыстный этический мотив) для члена партии является позорным и, в сущности, неизгладимым пятном: либо потенциальный предатель, либо мягкотелый интеллигент.

                Признавая только одну добродетель — силу, большевик считает пороком только слабость — все, что расслабляет занесенный для удара кулак: и сюда, естественно, относится всякое проявление жалости, уважения к человеку, даже справедливости,  в смысле оценки мотивов поведения. Нужно  выработать из себя машину для боевых функций, человеческий танк, который раздавит все на пути. Укоры совести, самое предположение о их возможности оскорбительно для героя. В них видят моральное разложение, начало болезни. В последнем романе Гладкова («Энергия») герой-коммунист  встречает девушку, отца которой по ошибке  когда-то убил в гражданской войне. Ему неловко при этом воспоминании —  он любит девушку. Но именно она сразу пресекает всякую возможность с его стороны бесполезных сожалений. Он поступил так, как должен был поступить (хотя и ошибся). Что убитый — ее отец, это не имеет ни малейшего значения.

                Рисовка? Литературная фальшь? Весьма возможно. Но она скалькирована с какого-то штампа нового героического человека. Такими хотят быть русские комсомольцы. И это главное.

                Еще более убийственное — ибо ненарочное, непроизвольное — свидетельство находим в фотографической хронике Левина «Жили два товарища». Студент в запальчиво-

Г. П. Федотов. Том  2


==34                                                          Г. П,


  сти убивает в магазине торговца. Он арестован, и друг его   (оба коммунисты) утешает его тем, что убит буржуй и что  этот буржуй, вероятно, с радостью сам бы задушил их. Замечательно, что герой совсем не страдает от последствий   убийства. Ни он сам, ни автор больше не вспоминают о   нем. Побочный эпизод, не существенный для развития романа. Кровь стекает с коммуниста (изображенного в самых   симпатичных чертах), как с гуся вода.

                У Шолохова  в «Поднятой целине», где с такой правдивостью изображена омерзительная картина раскулачивания, одному из участников-палачей к вечеру становится не   по себе. Это не раскаяние, но что-то вроде потревоженной   совести. «Жалеть, как ты смеешь их жалеть!» — кричит в   неистовстве его товарищ, большевик-путиловец, и ярость   сбивает его с ног в эпилептическом припадке. Настоящая   одержимость, которая поневоле заставляет вспомнить о гадаринском бесноватом.

                Довольно примеров. Самое поразительное в них, что  они взяты из портретов положительных героев, сохраняющих много человеческих черт. Ясно, что мы имеем дело с  моральной тренировкой, с своеобразной аскезой зла, которое в вывороченной наизнанку системе ценностей становится большевистским добром.

                Заметили ли вы, что в советских романах слово «зло»  употребляется в положительном  смысле? Это особенно  бросается в глаза в последних романах Леонова, писателя,  старающегося, и не без успеха, врасти в чужую ему по природе большевистскую кожу. Скутаревский на каждом шагу «зло усмехается», «зло глядит», «зло бросает слова». Здесь  злоба становится синонимом силы. В старой русской литературе сила скорее была представлена добрым великаном.  Сила была великодушной. Мы привыкли скорее к злобной  слабости. Большевизм хочет быть злой силой, — не потому  ли, что чувствует свою тайную слабость (припадочность,  неврастеничность)?