Судьба и книги Артема Веселого — страница 43 из 57

Поведай мне, степь, тайны свои.

О чем шумят ветры твои?

О чем ведут немолчные речи реки твои?

О чем в твоих дебрях зверь ревет и птица поет?

Столетья пролетели над тобою, подобны тучам, пролившим кровавый дождь и смертный град.

Ты слышала ржанье скифских коней и светлую песнь половчанок, пленявших своими голосами киевлян.

Ты помнишь насупленную бровь Святослава и соколиную повадку запорожца, что стоял на сторожевом кургане, опираясь на копье и сонно озирая заднепровские дали.

Ты стонала и содрогалась, терзаемая хохочущим монголом.

Закованные в железо пришельцы с запада разоряли твои шумные села и многолюдные города.

Дружины бородатых москалей вытаптывали цветущие нивы твои, лаптем попирали твою волю.

Поведай мне, степь…

О чем шумят травы твои?

О чем в лесу ворчит ручей?

И о чем напевает мать, склонившись над колыбелью дитяти?

Не раз среди плача и стонов недруг пировал на могилах твоих верных сынов.

Не раз, чая твоей конечной гибели, полчища врагов смыкались над тобою, точно волны шумящего моря.

Заваленная бревнами войн, голода и моровых поветрий, ты не раз, казалось, готова была испустить свое последнее дыхание.

Своими стонами и слезами досыта поила землю.

Долгие годы, точно в смоле, кипя в своей крови, покорно влачила ярмо неволи.

Знавала и дни народного гнева, когда во все небо пластались багровые знамена твоей страшной мести.

Тяжкой поступью, не спеша и не медля, будто круторогие волы, шли годы за годами.

Под копьями исторических судеб гибли твои враги, а ты снова и снова подымалась из пепла и праха и являла миру лицо свое, овеянное порохом, страданием, огненной славой…

О, степь…

Я стою над твоими древними шляхами, над глухими яругами, над светлыми реками, стою подобен дубу и ветви свои несу до облак, а корни мои глубоко уходят в твою почву.

Дай мне, степь, приют живому.

Придет пора, крылом своим укрой меня мертвого.

Оплети кости мои полынью, прорасти сквозь ребер моих ковылем седым.

Закоченела во мне душа.

Черной кровью запеклось во мне сердце.

Грозою невыплаканных слез полна душа моя.

Размычь, степь, печаль мою.

Согрей меня дыханьем своим.

Умой меня студеною днепровскою волною.

Напои меня, степь, живой водою песен твоих.

Взвесели меня кипением неистощимых сил твоих.

Перепутай мои мысли с цветами и травами, слова смешай с шумом ливня!..

О, степь, степь…

Полон смятения я прохожу по тебе из края в край, и из-под стопы моей сочатся слезы и кровь твоего народа.

Скольких славных богатырей ты качала на своих коленях?

Сколько доныне здравствующих народов ты вскормила своими смуглыми сосцами?

И сколько в твоих просторах свершилось битв, немыми соглядатаями которых были лишь орлы да серые волки?

Страшные и дивные истории, захватывающие сердце песни и сказания и поныне кружат над степью, точно стаи птиц, пожаром согнанных из-под родной кровли.

Одну правдивую историю, что мне посчастливилось услышать где-то над Днепром в придорожном шинке, я ныне и расскажу, как сумею.

ГЛАВА ВТОРАЯ

В давние времена на славной Украине жили-были два казака — Данило Коломиец и Михайло Недотык.

Побратала их степь да воля.

Данило был неказист собою, невелик ростом, большеголов, хотя для матери своей Коломиихи не было на свете хлопца краше и милей его. А тому хлопцу было уже под тридцать, и ухватив за рога вола, он ставил его перед собою на колени, ударом кулака валил с ног лошадь. Как природный степняк он ходил по земле, спотыкаясь на ровном месте, зато на коне скакал, не уступая в ловкости и татарину, мог бы на скаку и книжку читать, коли умудрил бы его Господь грамоте. Веснушчатое и тронутое оспой лицо его являло собою оживление, выгоревшие на солнце бесцветные брови почти срастались над переносьем. Седых смушков шапка-заломайка с красным верхом досталась ему в наследство после покойного батька, которого верный конь примчал к своему двору мертвого с татарской стрелою в горле. В шапке той Данило ходил зиму и лето, спал на ней в походе, сунув под ухо, и, случалось, спускал с себя в шинке все, кроме медного креста — материнского благословенья да красноверхой шапки — памяти отца.

Михайло был повыше побратима ростом, потемнее волосом и лицом, погуще в плечах. Еще будучи совсем зеленым хлопцем увязался он за бродячим фокусником-персом да и проблукал с ним невесть где полных два года. От перса он перенял всякую чертовщину. В свое село вернулся возмужавшим, с поясом, туго набитым дукатами и как будто стал жить, как и все прочие православные христиане. Однако временами накатывала на него блажь: то надумает ночевать на ветле вместе с воронами, то ходит по селу день и ночь, смотря в землю и все чего-то приборматывая, то еще чего несуразное ему в голову взбредет. Однажды Михайлю поймал выдру, приручил ее, и она — по сказанному слову — приносила ему из глубин Днепра щуку, язя, налима.

В другой раз он возымел желание научить зайца всяким проказам, целую зиму с ним возился и уже многому такому его научил, что самые бывалые деды диву давались и, покуривая трубки у порожков своих хат, неодобрительно покачивали сивыми чупринами. А после того как заяц на удивленье старым и малым проскакал верхом на черной собаке через все село, деды окончательно уверились, что в того зайца вселился бес, затравили его собаками, а Михаилу поколотили батогами, однако дури из него не выколотили. Старая Коломииха и крещенской водой его сонного спрыскивала, и в лавру на богомолье его водила — ничто не брало Михайлу. Неизъяснимое наслаждение доставляло ему держать село в страхе, нет-нет да и выкидывал он какую-нибудь штуку. […]

Одной грудью выкормила Коломииха родного Данилушку и приемыша Михайлика, мать которого умерла в родильной горячке, а батька позатерялся где-то в Валахии, куда ушел на заработки.

Под одной крышей побратимы выросли, вместе играли в бабки, лазили в чужие огороды, воровали мед у пчельника Семена Полтавца, уже хаживали они и к перекопским рубежам промышлять ордынца, едывали галушки из артельного котла в Запорожьи, на легких чайках летывали к турецким и кавказским берегам, одинаковой удали у них были кони, в походах из одной сумы делились они последним сухарем, оба любили петь песни, люты были на пляску, при нужде не отказывались и от работы и, наконец, за одной они увивались девкой.

Звали ту девку Катериной.

И в те поры не меньше на земле лилось слёз и крови и не меньше было сирот, чем в наш просвещенный век.

Войны, насилия и набеги были обычным явлением.

Степь — из края в край — была засеяна костями, вскопана конским копытом и копьем кочевника.

После каждого удачного набега казаки пригоняли отары ордынских овец, косяки степных коней, приводили ясырь (пленных) и заставляли их работать на себя, или выменивали на своих пленных, или продавали в вечную неволю в богатые панские поместья. Не одна крымчанка и турчанка рвала на себе волосы и, кляня казаков, оплакивала мужа, дитя, брата, жениха.

После каждого татарского наезда множество христиан с арканами на шеях, в тучах пыли уходили в Крым, и на невольничьих базарах Кафы (ныне Феодосия) и Гозлеве (ныне Евпатория) продавались в рабство в Турцию, Персию, Египет, Венецию, Испанию и другие страны ближнего и дальнего Востока и Запада. Не одна славянка рвала на себе волосы и, кляня безбожных агарян, оплакивала мужа, дитя, брата, жениха.

Из году в год велись войны князя с князем, веры с верой, города с городом, пана с паном и сытаря с голодарем.

После каждой войны пустели города, села, аулы.

Народы мусульманского Востока, чей гений в эпоху чингисидов и тимуридов вновь взлетел до облак, в XV–XVI веках явно стали клониться к распаду.

Но хмельна еще и густа была кровь славянских народов.

Скифы, половцы, печенеги, Батый… Пролетали ветры лихолетья и снова, как по волшебству, из пепла и праха подымались города, крепости, блистая на страх мусульманскому Востоку золотыми крестами, застраивались сожженные села, на пустошах возникали новые хутора и заимки — всюду заплеталась жизнь со всеми ее горестями и радостями.


Круглой сиротой была Катерина.

Славный запорожский атаман Семен Полтавец, возвращаясь однажды в родное село на излечение ран, подобрал ее, семилетнюю, где-то на Черном шляху, привез в свой курень и приставил пасти гусей.

Прошло девять лет.

За это время Хмелевка дважды была сожжена татарами и дважды отстраивалась вновь.

Весь исколотый басурманскими копьями, Семен почуял под старость в силах умаленье, в Сечь не вернулся, а принялся хозяйствовать, завел себе в полуверсте от села на лесной поляне пасеку, где и стал жить-поживать вдвоем с подросшей и похорошевшей приемной дочкой. На досуге он любил играть на бандуре, ганивал по степи зверя. И Катерина мало-помалу пристрастилась к охоте, узнала повадки и нравы птицы, ловила в Днепре рыбу, мыкалась на коне по степному раздолью, засекая волка на скаку, а одного — со скрученной ремнем мордой — живого привела ко двору. В селе все любили ее за сиротство, юность и приветливый характер.


Хмелевка была раскинута по высокому правому берегу Днепра. Белые хатки там и сям выглядывали из зелени разведенных пленными татарами вишневых садов. Огороды сбегали по откосу к самой воде. Над селом возвышалась сколоченная из досок убогая церковка, увенчанная дорогим крестом.

С весны, отсеявшись, казаки почти поголовно — по обычаю того времени — на легких чайках уплывали в низовья на рыбную ловлю и на разбой. Все заботы по хозяйству возлагались на женщин, подростков и стариков. Осенью казаки возвращались в села и хутора с возами вяленой и соленой рыбы, с военной добычей — то-то в каждой хате было радости и слез.