черту города. Однако звезда его славы не лопнула. Знать, от роду счастьем был награжден татарским, широким; сидел Филька на своем счастье, как калач на лопате:
— Эх-хе, но… Ехало-поехало и ну повезло…
Назначили Фильку комендантом могил.
С конвойцами заготовлял в лесу ямы, провожал приговоренных в последнюю путину, «на свадьбу», без промаха стрелял в волосатые затылки (плакали морщинистые шеи), зачищал снегом обрызганные кровью валенки и, откашливая волнение, валился в ковровые санки, скакал домой […]
Работа Филькина не хитрая, а занятная, и он так к ней пристрастился, что когда долго не было операций — захварывал, дичился людей, плакал; зато после хорошей ночи зверел весельем, в слободке на вечорках всех ребят переплясывал и морозу совсем не боялся, разгуливая в папахе и в одной огненно-атласной рубашечке, перетянутой наборным черкесским поясом. Днями спал или в комендантской с дружками в карточки стукался; ночами, если не было «свадьбы», уходил гулять на Мельницы, а то в Дуброву. Слободские ребята дали ему новое прозвище: «Комендант в случае чего».
В чека всю ночь горели огни, в кабинете преда коллегия планировала детали большой операции. По столу были разбросаны донесения, сводки и карточки людей, которые где-то еще строили козни или в кругу своих семей беспечно доедали свои последние обеды: дни их и дела их были уже подытожены.
Коллегия заседала в мезонине, а внизу по коридорам слонялись сотрудники в предвкушении дела.
Филька не спал третью ночь и, имея охоту развлечься, постучал в стенку тяжелой серебряной чернильницей, которая сияла на комендантском столе для фасону, чернила же наливали в простой пузырек.
На стук явился начальник конвоя.
— Есть?
— Двое дожидают.
— Кто такие? Какой губернии?
— Контры, я чай, из Саботажницкой губернии в Могилевскую пробираются, так вот за пропуском пришли, — доложил конвоец; челюсти его были крепко сжаты, а в бездумных глазах, как челноки, сновали мрачные молнии.
— Введи, — приказал Филька и устало откинулся в обитое синим шелком ободранное кресло.
Втолкнутый конвойным, в комендантскую щукой влетел татарин в рваном бешмете, а за ним — белобрысый крохотный мужичонка, похожий на стоптанный лапоть.
В пучине препроводительных протоколов тонул усталый глаз. Филька почитал с пятого на десятое и все понял: татарина звали Хабибулла Багаутдян, другого — Афанасием Цыпленковым. Присланы они были из дальней Карабулакской волости. Князь — самый крупный в деревне бай, имевший шесть жен и косяк лошадей, — обвинялся в неплатеже налогов, спекуляции и организации какого-то восстания. На двух страницах перечислялись качества Афанасия Цыпленкова: он ярый самогонщик, он отчаянный буян, он искалечил у председателя корову, сына родного чехам продал, убил соседа за конное ведро и прочия и прочия… У Фильки в глазах зарябило.
«Фу ты, черт побери, — подумал он, разглядывая его рожу, похожую на обмылок в мочалке, — мокрица мокрицей, а какой зловещий мущина…»
Он подманил к столу татарина и бросил ему первый навернувшийся вопрос:
— Законного ли ты рождения?
Багаутдян полой бешмета вытер красное, залитое жиром лицо и мелко-мелко залопотал:
— Фибраля, вулсть, онь не спикалянть, присядятль цабатажник, члинь Абдрахман, биллягы, джиргыцын… — Упал на колени и, захлебываясь страхом, заговорил на родном языке.
Выкатив глаза и раскрыв рот, Филька беззвучно смеялся, а конвойный Галямдян пересказал слова Хабибуллы:
— Ана говорит, товарищ, прошу низко кляняюсь проверить мои дела, ни адин раз в жизни не был буржуем, а с него контрибуцию биряле, лошадка биряле, барашка биряле, ямырка биряле… Брала Колчака, берет и чека. Подушка продал, две самовары продал…
— Встань, несчастный магометанин, — равнодушно сказал Филька Багаутдяну, все еще ползающему на коленях и не смеющему поднять лица от заплеванного пола.
— Товарищ, товарищ…
— В подвал.
Кланяющегося татарина увели.
В комендантской было тихо, только от двери наплывали рыхлые вздохи осьмипудового конвоира Галямдяна да где-то за двумя стенками взвизгивала машинистка Кутенина.
Афанасий Цыпленков часто мигал, с придурковатым видом оглядывал потолок, заметив под ногами натаявшую с лаптей лужу, поспешно вытер ее шапкой и шапку сунул за пазуху.
— Цыпленок.
Афанасий дернул шеей, как лошадь в тесном хомуте, и подшагнул к столу.
— Жалуются на тебя, дядя, житья людям не даешь.
— Не знай.
— Вот тебя и арестовали за твое изуверство, кого винишь в своем несчастье?
— Не знай.
— А советска власть ндравится?
— Не знай.
— Как не знаешь?
— Не знай.
— Понятна ли тебе партейная борьба?
— Не знай.
— Какой деревни?
— Не помню.
Филька восторженно вскочил:
— Подойди, плюнь мне в кулак.
Афанасий, видя, что деваться некуда, плюнул.
Весный Филькин кулак упал на мужичье переносье так же, как падал тысячи лет начальнический кулак на мужичье переносье.
Сельский писарь за бутылку перваку научил Афанасия на все вопросы отвечать «не знай» и «не помню», но в этой глухой, без единого окна комендантской Цыпленков понял, что с комиссаром шутки плохи, и, отчаянно дернув всхохлаченной башкой, он откашлялся в кулак:
— Мы, стало-ть, Егорьевски, Карабулацкой волости.
— За что арестован?
— За свой хлеб.
— Сколько раз в жизни напивался пьяным?
— Не пью, товарищ, истинный господь, духтора запретили, нутру, вишь, вредно… А у нас, известно, какое мужичье нутро — чуть ты его потревожь, и готово… Самогоны этой проклятой и на дух мне не надо, не пью, нутру вредно, а я сам себе не лиходей.
— Сочувствуешь ли чехам и союзникам?
— Сохрани бог, видом не видал и слыхом не слыхал.
— Зачем жаловался чехам на сына, что он большевик?
— Врут.
— Как врут?
— Так… На Петьку я обижался, отцу хлеба не давал, а чехи-псы приехали да убили его.
— Жалко?
— Жалко, родная кровь.
— Правильно ли они его убили?
— Убили правильно, хлеба отцу родному не давал, шкуру бы с него, с подлеца, спустить.
— А тебя расстреляем, тоже будет правильно?
— Тоже правильно… Спаси бог… — Мужик торопливо закрестился.
— Боишься ли красного террора?
— Ни боже мой… Правду люблю.
— Да ну?
— Умру за божескую правду.
— А не приходилось ли тебе продавать керосин?
— Не помню.
— Как смотришь на идейных коммунистов?
— Смотрю дружески, идейным надо подчиняться.
— Что ты понимаешь в революции?
— Ничего, сынок, не понимаю.
— Как по-твоему, за кем останется победа?
— У кого кишка толще, штоб тянулась, да не рвалась.
— А не снятся ли тебе черти?
Допрос продолжался вплоть до той минуты, когда задребезжал телефон. Чугунов приказал готовить роту и прислать наверх всех сотрудников секретно-оперативной части.
Из ворот выходили небольшими кучками и молча, рубя острый шаг, ссыпались в черные колодцы улиц и переулков.
Дом.
№.
Властный стук.
Тишина.
Стук настойчив и неотвратим.
Испуганный крик:
— Кто там?
— Обыск.
У дома зазвенело в ухе.
На хозяйке трепетные губы и заспанный капот.
Движенья ночных гостей быстры, и в притихших комнатах гулки их шаги.
Приторно пахнет семейным туалетным мылом и теплой, надышенной постелью.
Кто-нибудь плачет, кто-нибудь, задыхаясь, уверяет:
— Это недоразумение, честное слово… Мы никогда и ничего… Васенька даже сочувствует… Васенька, объясни ты им… Господи…
Васенька, обуваясь, долго не может поймать шнурка ботинка и старается говорить как можно спокойнее:
— Конечно же, недоразумение, ошибки возможны и даже неизбежны… Ты не волнуйся, Мурик, тебе вредно волноваться… Допросят и выпустят… Я больше чем уверен, что выпустят…
Уходили, уводили Васеньку.
Дом после обыска, как после пожара.
Погиб Филька за чих.
Башка его была вечно всхохлачена — расчески не было и купить негде: базары разорены, а в аптеке советской после белых одна валерьянка да зубной порошок. При обыске Филька придавил пяткой, а потом спустил в карман Васенькину роговую расческу. Комиссар Фейгин узрел, донес Чугунову, а тот порылся в Филькином личном деле и по синей обложке ахнул:
По всей вероятности, Артем Веселый даже не пытался опубликовать рассказ полностью: цензура не пропустила бы описания того, как «бушевали чекисты».
Впервые вторая половина рассказа появилась в печати в 1988 году 4.
Полностью «Филькина карьера» не опубликована по сей день.
Среди бумаг — папка, надписанная Артемом: «„Большой запев“. Третье издание (цензурный экземпляр). Изд. „Недра“. М., 1931 г.».
В папке — типографские гранки будущего сборника. На каждом листе фиолетовый штамп: ПРОВЕРЕНО. На первой странице Артем отметил: «цензурные выкидки», далее следуют номера страниц. Всего красный карандаш цензора сделал более тридцати вычерков отдельных слов, фраз, и целых абзацев.
Некоторые из них «идеологические» (вычеркнутое выделено курсивом):
«В деревянном мыке мусолился Интернационал, неизбежный, как смерть, изо дня в день. И утром и вечером в счет молитвы.