В комнате Аделаида Григорьевна велела мне снять носок и ботинок и долго вертела меня за ногу во все стороны в поисках наилучшего освещения. Наконец, когда я с полного одобрения Шмупсика принял совершенно нечеловеческую позу, Аделаида Григорьевна велела мне замереть и углубилась в исследования. От нечего делать я стал разглядывать Шмупсика, который вдруг тоже притих и стоял, двигая челюстями, как корова.
– У вас плоскостопие, мой друг, – пропела вскоре Аделаида Григорьевна.
– Почему? – глупо спросил я. – У меня никогда этого не было.
– Никогда не было, а теперь будет, – прозвучал речитатив. – Вам необходимо носить супинаторы. Поняли?
– Ага.
Супинаторы? Боже мой, что это такое? Я не решился расспрашивать и стал обуваться. Носка не было.
– Почему вы не обуваетесь? Вы простудитесь, – пропела Аделаида Григорьевна.
– Носок куда-то делся…
– Плюнь!
Я ничего не мог понять: почему, собственно, я должен плюнуть и уйти домой без носка?
– Плюй сейчас же! – Пухлая хозяйская рука ухватила Шмупсика за курчавый загривок. – Пожалуйста, – пропела хозяйка, вручая мне влажный комочек. – Надеюсь, он его не повредил?
Я надел мокрый носок и стал прощаться, строго следуя тещиным инструкциям.
– Ну что вы, голубчик, не надо… – пела Аделаида Григорьевна, привычным движением забирая хрустящую бумажку.
Когда я спускался по лестнице, хлюпая левым ботинком, кошки всего мира имели в моем лице самого преданного друга.
Дома теща заглянула в «Медицинский справочник», и оказалось, что супинаторы – это совсем ничего страшного. Просто это такие металлические штучки, которые надо вкладывать в ботинки, и тогда…
Короче говоря, я купил эти супинаторы, вложил куда следует и пошел на работу. Я пошел на работу утром, а уже к вечеру меня прямо с работы доставили в районную больницу на «Скорой помощи».
В больнице я целый месяц держался молодцом и категорически отказывался сказать, кто мне посоветовал носить супинаторы.
– Ай-ай-ай, – сказал дежурный врач, выписывая меня на волю. – Пустячное растяжение сухожилия, а во что вы это превратили? Супинаторы можно носить только при плоскостопии… К врачам надо своевременно обращаться, не в лесу живете…
Прямо из больницы я пошел в центральный клуб собаководства и купил волкодава. Думаю пригласить Аделаиду Григорьевну на чашку чая. Шмупсика я беру на себя.
Здравствуй, папа!
Мы с Олькой сидели на диване. Она болтала ногами в новых красных туфельках.
– Тебе нравятся мои туфельки? – спросила Олька.
– Нравятся, – сказал я.
– А я тебе нравлюсь?
– Да. Очень.
Олька искоса посмотрела на меня и наморщила лоб. С Олькой мы уже давно знакомы. Мы ходили с ней в зоопарк и в уголок Дурова, покупали в «Детском мире» шары – синий и желтый с петухом, я учил ее кататься на коньках. Мы подружились и не выясняли отношений. И только сейчас, сидя с ней рядом на диване, я понял, что выяснений не избежать.
– Мама сказала, что ты теперь будешь у нас жить всегда. Правда?
– Правда. Я буду у вас жить. Всегда.
– А кто ты у нас будешь?
Начинается.
– Я буду мамин муж.
Олька внимательно разглядывает новые красные туфельки.
– Ты не мамин муж, ты – Сережа.
– Я Сережа – мамин муж. Олька запела:
– Ты Сережа – мамин муж, мамин муж, мамин муж… Песенка оборвалась.
– А папа тоже будет жить с нами?
– Нет. Не будет.
– И когда приедет, тоже не будет?
– Он не приедет.
– А ты моего папу когда-нибудь видел?
Сказать, что видел? Но ведь это не имеет для нее значения. Только не врать в том, что имеет значение.
– Нет, – сказал я.
– А я видела, – живо сказала Олька. – Давн-ооо! Красные туфли опять запрыгали.
– А почему папа не приедет?
Что ей сказать? Только ничего не придумывать.
– Видишь ли, Олька, – сказал я, с испугом прислушиваясь к своему внезапно охрипшему голосу. – Твой папа больше не любит маму. И мама его тоже не любит. А я знаю твою маму очень давно, еще тебя на свете не было. Знаю и очень люблю…
Я остановился.
Мы помолчали.
Олька сползла с дивана.
– Пойдемте читать «Буратино», – сказала Олька.
Почему «пойдемте»? Ведь мы же были на «ты»? Я поплелся читать «Буратино».
За ужином Олька молчала.
– Ты не заболела? – спрашивала ее Лиля.
– Нет, мамочка.
Она быстро все съела и, встав из-за стола, чинно произнесла:
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи. – Я поцеловал ее.
– Вы колючий… – И она удалилась спать.
Ночью Лиля встала, чтоб проведать Ольку. Вернулась встревоженная: Олька не спит.
– Что такое? – спросил я как мог спокойно.
– Она не спит, – сказала Лиля. – Когда я вошла, она спросила: «Мамочка, тебе было весело, когда мы ходили с Сережей учиться кататься на коньках?» Я сказала, что конечно. А она говорит: «Мамочка, мне было очень-очень весело. Мне никогда не было в жизни так весело». С чего это она вдруг?
«Нет, не вдруг», – подумал я, засыпая.
Яркое солнце ударило мне в лицо. Я сел на кровати.
У окна, держась за край занавески, стояла Олька.
– Здравствуй, Олька, – сказал я.
– Здравствуй, папа! – сказала Олька.
Любовь зла
Конечно, хотелось, чтоб и мне, как тому старику, по ночам снились львы. Но львы не желали сниться. Лежа в темноте на сене, я подолгу слушал глухой перестук копыт и размеренное похрустывание жующих коней.
Главной приманкой ночевок в конюшне была для меня возможность помогать Трофимычу выводить, чистить и запрягать Карата для утренней ездки.
– Таких рысаков, как Карат, уже не выделывают, – любил повторять Трофимыч.
Мне это должно было напоминать об ответственности. Моя помощь Трофимычу обязательно сопровождалась бесконечными мелкими унижениями. Я был в рабстве. Но я не был рабом Трофимыча. Трофимыч сам был рабом.
Мы оба были рабами высокого гнедого коня с белой звездой во лбу.
Мы сами пошли на это. Сознательно. Добровольно. И тайно. Трофимыч уже давно, я только с начала лета, и поэтому Трофимыч был придирчиво строг со мной. Он испытывал меня. Это было его право.
Мне приснилась мама. Она шла ко мне, утопая в сене. Сеном была завалена вся наша московская квартира. Мама никак не могла до меня добраться. Она сердилась. «Васька! – кричала мама. – Васька! Васька! Кончай дрыхать! Кино приехало!»
Я кубарем скатился со своего ложа. По конюшне метались заводские мальчишки, мои сверстники:
«Кино приехало!»
На залитой солнцем беговой дорожке стоял длинный и величественный Трофимыч в неизменных сапогах и поддевке. Румяный седой мужчина в толстых роговых очках что-то объяснял ему, плавая по воздуху руками. Поодаль стоял молодой человек с толстой сумкой через плечо и улыбался.
Никакого кино не было. Мы стали слушать человека в очках.
– …чтоб получилось такое мощное ржание. Ну, товарищ, вы сами знаете.
– Знаем, – сказал Трофимыч и двинулся к конюшне.
Мы стояли, недоумевая.
– А как же, – сказал Трофимыч, останавливаясь и глядя с сомнением на очкастого, – а как же записывать-то будете?
– А уж это наше дело, – сказал очкастый.
Молодой человек снял с плеча сумку и перестал улыбаться. Мальчишки немедленно бросились к сумке, а я поплелся вслед за Трофимычем, ловя удобный момент для расспросов.
Оказалось, что приехали работники кино («Черт их носит», – сказал Трофимыч), чтоб записать на пленку ржание Карата. Им, дескать, очень нужно мощное конское ржание.
– Добро бы фотографию снимать приехали, – сказал Трофимыч, – а то глупостями занимаются.
Как выяснилось, жеребец просто так не заржет: его ничем не рассмешишь. А чтоб получилось, что требуется, необходимо провести перед Каратом кобылу. И если Карату она понравится, будет как раз то самое «мощное» ржание, которое работникам кино «до завязки нужно», сказал Трофимыч.
Все это Трофимыч говорил не мне, а конюхам, которых полным-полно набилось в конюшне.
Мне Трофимыч сказал только одно: «Отойди отсюда к чертовой матери!»
Я снова в толпе у конюшни. Молодой человек уже открыл сумку, и у него там целая радиостанция. А от сумки тянется провод с микрофоном. Микрофон держит очкастый прямо в руках.
В толпе все уже всё знают. Знают, что сейчас по дорожке перед конюшней проведут кобылу. Даже знают, какую – Гориславу.
– Ведут! Ведут!
Если напечатать портрет этой Гориславы, то его можно продавать вместе с портретами популярных киноартисток: так гордо посажена у нее голова, такая челка, такие лиловые продолговатые влажные глаза.
Крак! – распахиваются двери конюшни, появляется Трофимыч. Лицо красное, взволнованное. Хочет, чтоб все хорошо получилось.
– Выводи!
Солнце ударяет в медную грудь Карата. Двое конюхов по бокам его с усилием сдерживают растянутые поводья. Горислава идет, покачивая крупом, метет хвостом по дорожке.
– Тихо! – внезапно кричит очкастый. Горислава шарахается в сторону от крика, взвизгивает под копытами гравий. Карат поворачивает к ней голову. Конюхи приседают, растягивая поводья.
– Хгм-м! – выдыхает Карат в полной тишине. Растяжка ослабевает. Карат тянется к Трофимычу, ласково хватает его губами за плечо.
– Это все? – спрашивает очкастый после паузы.
– Все. А чего еще нужно? – говорит Трофимыч смущенно.
– Ржание! – кричит очкастый. – Я же вам объяснял: мощное ржание!
Молодой человек снова улыбается. После шумного обсуждения решают вывести другую кобылу.
– Эта ему не нравится, – говорит Трофимыч, ни на кого не глядя. – Горислава ему не нравится, сукиному сыну!
Непонятно, кого Трофимыч имеет в виду: очкастого или Карата.
Толпа у конюшни все прибывает. Картина повторяется сначала. Теперь на дорожке Вироза, вороная, поджарая. Профиль – как у лермонтовской Тамары.
– Как идет, ноги не сменит, – с восторгом шепчут в толпе.
– Тихо! – кричит очкастый.
Полная тишина. Напряженные спины конюхов.